календарь

URL
13:30

желтый карандаш Тайкондерога
Раннее-раннее утро, первые отсветы зари на крыше за окном. Все листья на деревьях вздрагивают, отзываясь на малейшее дуновение предрассветного ветерка. И вот где-то далеко, из-за поворота, на серебряных рельсах появляется трамвай, покачиваясь на четырех маленьких серо-голубых колесах, ярко-оранжевый, как мандарин. На нем эполеты мерцающей меди и золотой кант проводов, и желтый звонок громко звякает, едва допотопный вожатый стукнет по нему ногой в стоптанном башмаке. Цифры на боках трамвая и спереди ярко-золотые, как лимон. Сиденья точно поросли прохладным зеленым мхом. На крыше словно занесен огромный кучерской бич, на бегу он скользит по серебряной паутине, протянутой высоко среди деревьев. Из всех окон, будто ладаном, пахнет всепроникающим голубым и загадочным запахом летних гроз и молний.
Трамвай звенит вдоль окаймленных вязами улиц, и обтянутая серой перчаткой рука вожатого опять и опять легко касается рукояток.

В полдень вожатый остановил вагон посреди квартала и высунулся в окошко.
– Эй!
И, завидев призывный взмах серой перчатки, Дуглас, Чарли, Том, все мальчишки и девчонки всего квартала кубарем скатились с деревьев, побросали в траву скакалки (они так и остались лежать, словно белые змеи) и побежали к трамваю; они расселись по зеленым плюшевым сиденьям, и никто с них не спросил никакой платы. Мистер Тридден, вожатый, положил перчатку на щель кассы и повел трамвай дальше по тенистым улицам, громко звякая звонком.
– Эй, – сказал Чарли, – куда это мы едем?
– Последний рейс, – ответил Тридден, глядя вперед на бегущие высоко над вагоном провода. – Больше трамвая не будет. Завтра пойдет автобус. А меня отправляют на пенсию, вот как. И потому покатайтесь напоследок, всем бесплатно! Осторожно!
Он рывком повернул медную рукоятку, трамвай заскрипел и круто свернул, описывая бесконечную зеленую петлю, и само время на всем белом свете замерло, только Тридден и дети плыли в его удивительной машине куда-то далеко по нескончаемой реке…
– Напоследок? – переспросил удивленный Дуглас. – Да как же так? И без того все плохо. Зеленой машины больше нет, ее заперли в гараже, и никак ее оттуда не вызволишь! И мои новые теннисные туфли уже становятся совсем старыми и бегут все медленнее и медленнее! Как же я теперь буду? Нет, нет… Не могут они убрать трамвай! Что ни говори, автобус – это не трамвай! Он и шумит не так, рельсов у него нет, проводов нет, он и искры не разбрасывает, и рельсы песком не посыпает, да и цвет у него не такой, и звонка нет, и подножку он не спускает!
– А ведь верно, – подхватил Чарли. – Страх люблю смотреть, когда трамвай спускает подножку: прямо гармоника!
– То-то и оно, – сказал Дуглас.
Тут они приехали на конечную остановку; впрочем, серебряные рельсы, заброшенные восемнадцать лет назад, бежали среди холмов дальше. В тысяча девятьсот десятом году трамваем ездили на загородные прогулки в Чесмен-парк, прихватив огромные корзины с провизией. С тех пор рельсы так и остались ржаветь среди холмов.
– Тут-то мы и поворачиваем назад, – сказал Чарли.
– Тут-то ты и ошибся! – И мистер Тридден щелкнул выключателем аварийного генератора. – Поехали!
Трамвай дернулся, скользнул по рельсам и, оставив позади городские окраины, покатился вниз, в долину; он то вылетал на душистые, залитые солнцем лужайки, то нырял под тенистые деревья, где пахло грибами. Там и сям колею пересекали ручейки, солнце просвечивало сквозь листву деревьев, точно сквозь зеленое стекло. Вагон, тихонько бормоча что-то про себя, скользил по лугам, усеянным дикими подсолнухами, мимо давно заброшенных станций, усыпанных, словно конфетти, старыми трамвайными билетами, и вслед за лесным ручьем устремлялся в летние леса.
– Трамвай – он даже пахнет по-особенному, – говорил Дуглас. – Ездил я в Чикаго на автобусах: у тех какой-то чудной запах.
– Трамвай чересчур медленно ходит, – сказал мистер Тридден. – Вот они и хотят пустить по городу автобусы. И ребят в школу тоже станут возить в автобусах.
Трамвай взвизгнул и остановился. Тридден достал сверху корзину с провизией. Ребята восторженно завопили и вместе с ним потащили корзину на траву, туда, где ручей впадал в молчаливое озеро; здесь некогда поставили эстраду для оркестра, но теперь она совсем рассыпается в прах.
Они сидели на траве, уплетали сандвичи с ветчиной, свежую клубнику и яркие, блестящие, точно восковые, апельсины, и Тридден рассказывал, как много лет назад тут по вечерам на разукрашенной эстраде играл оркестр: музыканты изо всех сил трубили в медные трубы, толстенький дирижер, обливаясь потом, усердно размахивал палочкой; в высокой траве гонялись друг за другом ребятишки и мелькали светлячки, а по дощатым мосткам, постукивая каблуками, будто играя на ксилофоне, расхаживали дамы в длинных платьях с высокими стоячими воротниками и мужчины в таких тесных накрахмаленных воротничках, что того и гляди задохнутся. Вот они, остатки этих мостков, только за долгие годы доски сгнили и превратились в какое-то деревянное месиво… Озеро лежало молчаливое, голубое и безмятежное, рыба медленно плескалась в блестящих камышах, а вагоновожатый все говорил и говорил, и детям казалось, что они перенеслись в какое-то иное время, и мистер Тридден стал вдруг на диво молодой, а глаза у него горят, как голубые электрические лампочки. День проплывал сонно, бестревожно, никто никуда не спешил, со всех сторон их обступал лес, и даже солнце словно остановилось на одном месте, а голос Триддена поднимался и падал, и стрекозы сновали в воздухе, рисуя золотые невидимые узоры. Пчела забралась в цветок и жужжит, жужжит… Трамвай стоял молчаливый, точно заколдованный орган, поблескивая в солнечных лучах. Ребята ели спелые вишни, а на руках у них все еще держался медный запах трамвая. И когда теплый ветерок шевелил на них одежду, от нее тоже остро пахло трамваем.
В небе с криком пролетела дикая утка.
Кто-то вздрогнул.
– Ну, пора домой. Отцы да матери, чего доброго, подумают, что я вас украл.
В темном трамвае было тихо и прохладно, совсем как в аптеке, где торгуют мороженым. Присмиревшие ребята повернули зашуршавшие плюшевые сиденья и уселись спиной к тихому озеру, к заброшенной эстраде и дощатым мосткам, которые выстукивают под ногами звонкую деревянную песенку, если идти по ним вдоль берега в иные страны.
Дзинь! Под башмаком Триддена звякнул звонок, и трамвай помчался назад, через луг с увядшими цветами, откуда уже ушло солнце, через лес и город, и тут кирпич, асфальт и дерево словно стиснули его со всех сторон; Тридден затормозил и выпустил детей на тенистую улицу.
Чарли и Дуглас последними остановились у открытой двери перед тем, как ступить на складную подножку; они жадно втягивали ноздрями воздух, пронизанный электричеством, и не сводили глаз с перчаток Триддена на медной рукоятке.
Дуглас погладил зеленый бархатный мох сиденья, еще раз оглядел серебро, медь, темно-красный, как вишня, потолок.
– Что ж… До свиданья, мистер Тридден!
– Всего вам доброго, ребята.
– Еще увидимся, мистер Тридден.
– Еще увидимся.
Раздался негромкий вздох – это закрылась дверь. Подобрав длинный рубчатый язык складной подножки, трамвай медленно поплыл в послеполуденный зной, ярче солнца, весь оранжевый, как мандарин, сверкающий золотом рукояток и цифр на боках; свернул за дальний угол и скрылся, пропал из глаз.
– Развозить школьников в автобусах! – презрительно фыркнул Чарли, шагая к обочине тротуара. – Тут уж в школу никак не удастся опоздать. Придет за тобой прямо к твоему крыльцу. В жизни никуда теперь не опоздаешь! Вот жуть, Дуг, ты только подумай!
Но Дуглас стоял на лужайке и ясно видел, что будет завтра: рабочие зальют рельсы горячим варом, и потом никто даже не догадается, что когда-то здесь шел трамвай. Но нет, теперь и ему, и этим ребятам еще много-много лет не забыть этой серебряной дорожки, сколько ни заливай рельсы варом. Настанет такое утро, осенью ли, зимой или весной: проснешься – и, если не подойти к окну, а остаться в теплой, уютной постели, непременно услышишь, как где-то далеко, чуть слышно бежит и звенит трамвай.
И в изгибе утренней улицы, на широком проезде, между ровными рядами платанов, вязов и кленов, в тишине, перед тем как начнется дневная жизнь, услышишь за домом знакомые звуки. Словно затикают часы, словно покатится с грохотом десяток железных бочонков, словно затрещит крыльями на заре большущая-пребольшущая стрекоза. Словно карусель, словно маленькая электрическая буря, словно голубая молния, мелькнет и исчезнет, зазвенит звонком трамвай! И зашипит, точно сифон с содовой, опуская и вновь поднимая подножку, – и вновь качнется сон, вагон поплывет своим путем, все дальше и дальше по своим потаенным, давно схороненным рельсам к какой-то своей потаенной, давно схороненной цели…

07:17

желтый карандаш Тайкондерога
Проходили часы. Солнце клонилось к закату.
– Мы торчим здесь целый день, – устало сказала наконец Роберта. – Но не можем же мы просидеть на чердаке три недели, пока все забудут, что случилось.
– Мы просто умрем с голоду.
– Что же нам делать? Как ты думаешь, кто-нибудь видел и выследил нас?
Они поглядели друг на друга.
– Нет. Никто не видел.
Город затихал, во всех домишках зажигались огни. Снизу доносился запах политой травы и стряпни – всюду готовили ужин.
– Пора ставить мясо на плиту, – сказала мисс Ферн. – Через десять минут вернется Фрэнк.
– Очень страшно идти вниз.
– Если Фрэнк увидит, что нас нет, он позвонит в полицию. Тогда будет еще хуже.
За окном быстро темнело. Теперь они уже и друг друга не могли разглядеть в туманной мгле.
– Как ты думаешь, он умер? – спросила мисс Ферн.
– Мистер Куотермейн? Молчание.
– Кто же еще…
Роберта ответила не сразу:
– Посмотрим в вечерней газете. Они открыли дверь чердака и опасливо оглядели лестницу.
– Если Фрэнк узнает, он отнимет у нас Зеленую машину… А в ней так приятно ездить… видишь весь город, и прохладный ветерок обдувает лицо…
– А мы ему не скажем.
– Не скажем?
Поддерживая друг дружку, они спустились по скрипучим ступеням, то и дело останавливаясь, чтобы прислушаться. Добрались до кухни, заглянули в кладовую, испуганными глазами посмотрели во все окна и наконец принялись поджаривать бифштекс. Минут пять прошло в молчании, потом Ферн грустно подняла глаза на Роберту.
– Я вот все думаю. Мы старые и немощные, а признаваться в этом не хочется даже самим себе. Мы стали опасны для общества. И виноваты, что удрали…
– Как же быть?
И вновь воцарилось молчание; забыв о шипящей сковородке, сестры глядели друг на друга.
– Мне кажется… – Ферн долго не отрывала глаз от стены, – нельзя нам больше ездить на Зеленой машине.
Высохшей рукой Роберта взяла со стола тарелку, да так и застыла.
– Никогда?
– Никогда.
– Но разве… разве мы должны… совсем от нее отказаться? Может, хотя бы оставим ее у себя? Ферн подумала.
– Это, наверно, можно.
– Все-таки утешение. Пойду выключу батареи. В дверях Роберта столкнулась с Фрэнком, их младшим братом, всего пятидесяти шести лет от роду.
– Добрый вечер, сестрички! – крикнул он. Роберта молча протиснулась мимо него в дверь и, вышла в теплый сумрак. Брат принес газету, Ферн тотчас выхватила ее у него из рук. Вся дрожа, она лихорадочно шарила глазами по страницам и наконец со вздохом отдала газету Фрэнку.
– Сейчас видел на улице Дугласа Сполдинга. Он просил передать вам обеим, чтобы вы не беспокоились: он все видел и все в порядке. Что это, собственно, значит?
– Понятия не имею.
Ферн отвернулась и принялась искать в кармане носовой платок.
– Ох уж эти мне мальчишки!
Фрэнк долго смотрел в спину сестре, потом пожал плечами.
– Похоже, что скоро ужинать? – спросил он добродушно.
– Да, сейчас. Ферн накрыла на стол.
Во дворе рявкнул автомобильный рожок. Раз, другой, третий – глухо, словно издалека.
– Это еще что такое? – Фрэнк выглянул из окна кухни в темноту. – Что там делает Роберта? Смотри-ка, она сидит в Зеленой машине и тычет пальцем в резиновую грушу.
В темноте негромко и жалобно, точно крик раненого звереныша, раздался сигнал машины, потом еще и еще.
– Что это с ней стряслось? – строго спросил Франк.
– Оставь ее в покое! – закричала Ферн. Франк удивленно поднял брови. Через минуту в кухню тихонько, ни на кого не глядя, вошла Роберта, и все трое сели ужинать.

23:12

желтый карандаш Тайкондерога
– Вот так мы ее и купили, – вспоминала теперь на чердаке мисс Роберта, сама ужасаясь столь дерзкому поступку. – Все это надо было предвидеть! Да я-то всегда считала, что в этой машине есть что-то сумасбродное, как в карусели, которую привозит с собой бродячий цирк.
– Но ты же знаешь, у меня уже столько лет болит нога, – точно оправдываясь, возразила Ферн. – Да и ты всегда устаешь, когда ходишь пешком. И мне казалось, что ездить в машине – это так утонченно, так величественно. Будто в старину, когда женщины носили кринолины. Они словно плыли по воздуху! И наша Зеленая машина тоже плыла, так ровно и величаво!
Точь-в-точь маленькая лодочка, управлять на диво легко – знай себе поворачивай рукоятку, только и всего.
Ах, какая это была чудесная, упоительная неделя – волшебные дни, полные золотого света: машина, жужжа, проплывает по тенистому городу, словно лодка по сонной, недвижной реке, а ты сидишь, гордо выпрямившись, улыбаешься встречным знакомым, невозмутимо выбрасываешь морщинистую руку при каждом повороте, а на перекрестках выжимаешь из резиновой груши хриплый лай; порой берешь прокатиться Дугласа или Тома Сполдинга или еще какого-нибудь мальчишку из тех, что, весело болтая, бегут рядом с машиной. Предельная скорость – пятнадцать неспешных и приятнейших миль в час. Так они катили сквозь летнее солнце и сквозь тени, а мимо проплывали деревья, бросая на их лица мимолетные пятна и блики, и вновь машина появлялась и вновь исчезала, точно древний призрак на колесах.
– И надо же, чтобы сегодня… – прошептала Ферн. – Ах, надо же!
– Это был несчастный случай.
– Да, но мы удрали, а это уже преступление. Это случилось сегодня. Пахло кожаными подушками сиденья и еще их собственными привычными старыми духами, которыми за десятки лет пропахло все их белье и платье, – этот запах струился вслед, когда Зеленая машина бесшумно двигалась по маленькому, оглушенному зноем городку.
Все произошло очень быстро. Улицы накалил зной, поэтому в полдень, когда укрыться от палящего солнца можно было только в тени деревьев, что нависали из соседних садов, машина мягко вкатилась на тротуар и дошла до угла, сигналя изо всех сил. И вдруг, точно чертик из коробочки, перед ней неизвестно откуда вырос мистер Куотермейн.
– Осторожно! – взвизгнула мисс Ферн.
– Осторожно! – взвизгнула мисс Роберта.
– Осторожно! – взвизгнул мистер Куотермейн.
Старушки в ужасе ухватились друг за друга, хотя хвататься нужно было, конечно, за тормоза.
Устрашающий глухой удар. Зеленая машина покатила дальше в ярком солнечном свете, под тенистыми каштанами, мимо яблонь, на которых уже наливались яблоки. Один только раз старушки оглянулись – и то, что они увидели, наполнило их души несказанным ужасом.
Куотермейн лежал на тротуаре, немой и неподвижный.
– Дожили! – горестно говорила теперь мисс Ферн, сидя на чердаке, где сгущалась тьма. – Ох, почему мы не остановились! Зачем мы удрали!
– Ш-ш! – Обе прислушались Внизу опять кто-то стучался в дверь. Потом стук прекратился, и в тусклом свете сумерек по лужайке прошел мальчик.
– Это только Дуглас Сполдинг – наверно, хотел еще разок прокатиться.
И обе тяжко вздохнули.

23:11

желтый карандаш Тайкондерога
Бац!
Хлопнула дверь. На чердаке со старых письменных столов и книжных шкафов взметнулась пыль. Две старушки навалились на дверь чердака, стараясь запереть ее покрепче. Казалось, у них над головами взмыла вверх тысяча голубей. Старушки согнулись, точно под тяжкой ношей, чтобы их не задели громко хлопающие крылья. Потом выпрямились, удивленно раскрыли рты. Нет, это не голуби, это от страха оглушительно стучат их собственные сердца… Стараясь перекричать этот гром, они заговорили:
– Что мы наделали! Бедный мистер Куотермейн!
– Мы, наверно, его убили! И наверно, кто-нибудь это видел и погнался за нами. Давай посмотрим.
Мисс Ферн и мисс Роберта выглянули в затянутое паутиной чердачное окошко. Внизу, озаренные солнцем, по-прежнему росли дубы и вязы, точно и не случилось страшного несчастья. Мальчишка прошел мимо по тротуару, вернулся, еще раз прошел мимо и, задрав голову, посмотрел вверх.
На чердаке старушки взглянули друг на друга, будто пытались разглядеть свои лица в быстром ручье.
– Полиция!
Но внизу никто не барабанил во входную дверь, никто не кричал: «Именем закона!»
– Что это за мальчишка?
– Дуглас, Дуглас Сполдинг! Батюшки мои, это он пришел попросить нас прокатить его на Зеленой машине! Он ничего не знает. Наша собственная гордыня нас погубила. Гордыня и эта электрическая штуковина!
– И тот ужасный коммивояжер из Гампорт Фолса. Это он во всем виноват со своими уговорами.
Уговоры, разговоры, точно теплый дождик стучит по крыше.
Им вдруг вспомнился другой день, другой полдень. Они сидят на своей увитой плющом веранде, обмахиваются белыми веерами, а перед ними полные тарелки прохладного, вздрагивающего лимонного желе.
И вот из слепящего солнечного блеска, сверкающая, великолепная, точно карета сказочного принца, возникла…
ЗЕЛЕНАЯ МАШИНА!
Она скользила. Она что-то нашептывала, ласково, точно морской ветерок. Изящная, словно кленовый лист, свежая, словно ключевая вода, она мурлыкала как кошка, величаво выступая в знойных полуденных лучах. А в машине – коммивояжер из Гампорт Фолса, его напомаженную голову осеняет панама. Машина на резиновом ходу, она мягко и ловко скользит по выжженному солнцем добела тротуару; вот она, жужжа, подлетает прямо к нижней ступеньке крыльца, вихрем разворачивается и замирает. Выскочил коммивояжер, поскорей надвинул панаму на лоб, спасаясь от солнца. В тени широких ее полей блеснула улыбка.
– Меня зовут Уильям Тара! А это… (он нажал грушу, раздался отрывистый лай)… это сигнал. – Он приподнял черные, блестящие, как шелк, подушки. – Здесь – аккумуляторные батареи! (Пахнуло свежестью, как после грозы.) – Вот стартер. Сюда ставят ноги. Это – тент, защита от солнца. А все вместе – Зеленая машина!
Старушки на темном чердаке вздрогнули, вспоминая все это. Глаза у них были закрыты.
– И почему мы не закололи его вязальными спицами!
– Ш-ш! Слышишь?
Внизу кто-то стучался в дверь. Потом стук прекратился. Через двор прошла женщина и скрылась в соседнем доме.
– Да это Лавиния Неббс, и в руках у нее пустая чашка. Наверно, хотела занять у нас сахару.
– Обними меня, мне страшно.
Они опять зажмурились. И вновь замелькали воспоминания. Старая соломенная шляпа на кованом сундуке вдруг шевельнулась, точно ею помахал тот коммивояжер из Гампорт Фолса.
– Чайку прямо с ледника? Спасибо, с удовольствием выпью.
В тишине слышно было, как он глотал прохладительное питье. Потом уставился на старушек, точно доктор, который с помощью своего круглого зеркала заглядывает вам в глаза, в нос и в горло.
– Уважаемые дамы, обе вы – весьма энергичные особы. Это сразу видно. Восемьдесят лет для вас – чистые пустяки! (Он пренебрежительно щелкнул пальцами.) Но имейте в виду: настанут трудные времена, вам будет некогда, ужасно некогда, и вам понадобится друг; друг в беде – истинный друг, не так ли? И этим другом станет для вас двухместная Зеленая машина!
И он устремил сверкающий взор на свой удивительный товар – глаза у него тоже были зеленые, стеклянные, точно у чучела лисы. Машина блестела на солнце, новенькая, еще пахнущая краской, и ждала их; удобная, уютная, точно козетка из гостиной, поставленная на колеса.
– В ней спокойно, как на пуховой перине. – Его дыханье мягко касалось их лиц. – Послушайте. Ни звука, ни шороха! Все электрическое. Надо только каждый вечер перезаряжать батареи у себя в гараже.
– А вдруг она… то есть… – Младшая сестра отпила глоток ледяного чая. – А не может она убить нас током?
– Совершенно исключено!
Он кинулся в машину, улыбаясь во весь рот, зубы его сверкали; когда поздно вечером возвращаешься домой, так улыбается навстречу реклама зубного порошка.
– В гости, на чашку чая! – Машина описала грациозный круг, точно тур вальса. – В клуб, поиграть в бридж. Провести вечер с друзьями. На праздник. На званый обед. На день рождения. На завтрак «Дочерей американской революции». – Машина упорхнула, с мягким рокотом покатила прочь, точно готовая скрыться навсегда, но тут же неслышно развернулась на своих резиновых шинах и подкатила к крыльцу. Коммивояжер сидел гордый тем, что так прекрасно понимает женскую натуру. – Управлять ею легко. Трогается с места и тормозит изящно и бесшумно. Не требует водительских прав. В жаркие дни ее продувает ветерком. Да что говорить – не машина, а мечта! – Машина скользила мимо крыльца, взад и вперед, а он сидел, закинув голову, самозабвенно закрыв глаза, напомаженные волосы его развевались по ветру.
Потом он устало и почтительно взошел по ступеням на веранду, держа панаму в руке, оглянулся и посмотрел на машину, блистательно выдержавшую все испытания, как смотрит верующий на алтарь с детства знакомой церкви.
– Сударыни, – сказал он вкрадчиво. – Двадцать пять долларов единовременно, и потом, на протяжении двух лет, по десять долларов в месяц.
Ферн первой сошла с крыльца и села в машину. Конечно, ей было страшновато. Но у нее чесались руки. Наконец она подняла руку и отважилась нажать резиновую грушу сигнала.
Раздался отрывистый лай.
Роберта восторженно взвизгнула и перегнулась через перила крыльца.
Коммивояжер ликовал вместе с ними. Он свел старшую сестру с крыльца, шумно восторгался машиной и в то же время доставал перо и шарил в своей панаме в поисках какого-нибудь клочка бумаги.

15:36

желтый карандаш Тайкондерога
Том проснулся далеко за полночь и увидел, что Дуглас поспешно пишет что-то в своем блокноте при свете карманного фонарика.
– Дуг, что случилось?
– Как что? Все случилось! Я подсчитываю свои удачи, Том. Вот смотри: Машина счастья не получилась, так? Но мне наплевать, у меня все равно целый год уже расписан. Если надо побегать по главным улицам Гринтауна, чтобы поглядеть вокруг и подсмотреть, что делается в мире, у меня есть трамвай. А если надо покрутиться где-нибудь по окраинам – стучусь к мисс Роберте и мисс Ферн, они заряжают батареи своего электрического автомобильчика – и поехали! Надо побегать по проулкам или перепрыгнуть через забор и посмотреть, что там делается, за заборами, за домами, за садами, – пожалуйста, на то есть новехонькие теннисные туфли. Значит, так: туфли. Зеленый автомобильчик и трамвай. Чего мне еще надо? Но и это не все, Том. Слушай: я хочу пробраться в такое место, куда никому другому не пробраться, никто до этого и не додумается. Если я отправлюсь в тысяча восемьсот девяностый год, потом перескочу в тысяча восемьсот семьдесят пятый, а потом – в тысяча восемьсот шестидесятый, я как раз поспею на экспресс полковника Фрилея! Вот слушай, что я про это пишу: «Может быть, старики никогда не были детьми, хоть миссис Бентли и спорит, но маленькие они были или большие, а кто-нибудь из них наверняка стоял у Аппоматокса летом тысяча восемьсот шестьдесят пятого года». И у таких зрение – как у индейцев, и они видят назад много дальше, чем мы с тобой когда-нибудь увидим вперед.
– Звучит здорово. Дуг. А что это значит? Дуглас продолжал писать.
– Это значит, что они – настоящие путешественники, нам с тобой нипочем с ними не сравниться. Если уж очень повезет, мы сможем путешествовать лет сорок, ну пятьдесят, а для них это пустяки. Вот кто ездит девяносто лет, девяносто пять, сотню, тот самый настоящий путешественник.
Фонарик мигнул и погас.
Братья тихо лежали в лунном свете.
– Том, – шепнул Дуглас. – Мне непременно надо испробовать все эти пути. Увидеть все, что только можно. Но главное – мне надо навещать полковника Фрилея хоть раз в неделю, а может, и два, и три раза. Он лучше всех других Машин. Он говорит, а ты знай слушай. И чем больше он говорит, тем больше хочется присмотреться ко всему, что есть вокруг, и все-все разглядеть, все, что можно. Он говорит – ты, мол, едешь в таком особенном, необыкновенном поезде – и верно, так оно и есть! Он и сам в нем ездил, и все знает. А теперь мы с тобой едем по той же дороге, только еще дальше, и надо столько всего увидеть, и понюхать, и потрогать! Вот и нужно, чтобы полковник Фрилей нас подтолкнул и сказал: мол, глядите в оба, запоминайте все-все, каждую секунду! Помнить надо все, что только есть на свете. А потом когда-нибудь сам будешь старый-старый, и к тебе придут ребята, и ты им тоже поможешь, как полковник нам помогает. Вот как оно получается, Том, и мне надо побольше его слушать и почаще пускаться с ним в самые дальние путешествия.
Том помолчал. В темноте он старался разглядеть лицо брата. Потом спросил:
– Дальние путешествия. Ты это сам придумал?
– Может, да, а может, и нет.
– Дальние путешествия, – прошептал Том.
– Одно я точно знаю, – сказал Дуглас, закрывая глаза. – От этого почему-то тоска берет, как-то одиноко становится.

09:25

желтый карандаш Тайкондерога
– Похоже, в городе полно машин, – сказал на бегу Дуглас. – У мистера Ауфмана – Машина счастья, у мисс Ферн и мисс Роберты – Зеленая машина. А у тебя что, Чарли?
– Машина времени, – пропыхтел Чарли Вудмен и обогнал Дугласа. – Вот честное-пречестное.
– И на ней можно съездить в прошлое и в будущее? – спросил Джон Хаф, легко обходя их обоих.
– Только в прошлое, нельзя же все сразу. Стоп, приехали.
Чарли Вудмен остановился у живой изгороди. Дуглас всмотрелся в старый дом.
– Да ведь тут живет полковник Фрилей! Ну уж нет, тут не будет никаких машин. Он, во-первых, никакой не изобретатель, а потом, если бы он и изобрел, да не что-нибудь, а Машину времени, мы бы давным-давно про это узнали.
Чарли и Джон на цыпочках поднялись по ступенькам крыльца. Дуглас только презрительно фыркнул и покачал головой, но с места не двинулся.
– Ну и не ходи, раз ты такой упрямый осел, – сказал Чарли. – Правильно, полковник Фрилей не изобрел Машину времени, а только он тоже ее хозяин, и она всегда здесь. Мы просто дураки, что раньше ее не разглядели. Будь здоров, Дуглас Сполдинг, оставайся тут, тебе же хуже.
Чарли взял Джона под руку, точно вел даму, открыл затянутую сеткой дверь веранды и вошел. Дверь не хлопнула.
Дуглас придержал ее и молча последовал за друзьями.
Чарли прошел через всю веранду, постучал и отворил дверь в дом. Все трое, вытянув шеи, заглянули через длинную темную переднюю в комнату, где свет был зеленоватый, тусклый и какой-то водянистый, точно в подводной пещере.
– Полковник Фрилей! Молчание.
– Он не очень-то хорошо слышит, – шепнул Чарли. – Он говорил: «Прямо входи и покричи погромче». Полковник!
Ничего. Только откуда-то сверху, крутясь, сыпалась пыль и оседала на винтовой лестнице. Потом из той подводной комнаты-пещеры донесся легкий шорох.
Мальчики осторожно прошли через прихожую и заглянули в комнату – там только и было что старик да кресло. И чем-то они походили друг на друга – оба такие тощие и костлявые, что, кажется, сразу видны все суставы и сочленения, видно, где прикрепляются мышцы и сухожилия, а где планки и шарниры. А еще в комнате были грубый дощатый пол, голые стены и потолок и очень много тишины.
– Он совсем как мертвый, – прошептал Дуглас.
– Нет, это он придумывает, куда бы еще съездить попутешествовать, – негромко и очень гордо сказал Чарли. – Полковник!
Один из двух темных предметов в комнате шевельнулся – это и был полковник; он подслеповато поморгал, вгляделся и расплылся в широчайшей беззубой улыбке.
– Чарли!
– Полковник, это Дуглас и Джон, они пришли, чтобы…
– Рад вам, ребята. Садитесь, садитесь. Мальчики неловко уселись на пол.
– Но где же… – начал было Дуглас. Чарли поспешно ткнул его локтем в бок.
– Ты о чем? – спросил полковник Фрилей.
– Он хотел сказать, где же толк, если мы сами будем говорить. – Чарли украдкой подмигнул Дугласу, потом улыбнулся полковнику. – Нам совсем нечего сказать, полковник. Лучше вы расскажите нам что-нибудь.
– Берегись, Чарли. Мы, старики, только и ждем случая поговорить. Только попроси – и пойдем трещать, будто старый ржавый лифт: закряхтел да и пополз вверх с этажа на этаж.
– Чин Линсу, – словно невзначай сказал Чарли.
– Как? – переспросил полковник.
– Бостон, – подсказал Чарли. – Девятьсот десятый год.
– Бостон, девятьсот десятый… – Полковник нахмурился. – Ну да, конечно, Чин Линсу!
– Да, сэр, полковник Фрилей.
– Дайте-ка мне вспомнить… – Старик невнятно забормотал, голос его словно уносился вдаль, над безмятежными водами тихого озера… – Дайте-ка мне вспомнить…
Мальчики ждали.
Полковник глубоко вздохнул, еще помедлил…
– Первое октября десятого года, тихий прохладный осенний вечер, театр варьете в Бостоне… Да, так оно и было. Народу – битком, и все ждут. Оркестр, трубы, занавес! Чин Линсу, великий восточный маг и чародей! Вот он, на сцене. А вот я, в середине первого ряда. Он кричит: «Фокус с пулей! Кто хочет попробовать?» Мой сосед встает и идет к сцене. «Осмотрите ружье, – говорит Чин Линсу. – Теперь пометьте пулю. Вот так. Теперь стреляйте меченой пулей из этого самого ружья прямо мне в лицо, а я буду стоять на другом конце сцены и поймаю пулю зубами!»
Полковник Фрилей перевел дух и умолк.
Дуглас глядел на него во все глаза, изумленный и зачарованный. Джон Хаф и Чарли совсем оцепенели. Старик снова заговорил, он сидел неподвижно, точно каменный, только губы шевелились.
– «Готовься, целься, пли!» – кричит Чин Линсу. Трах! Гремит ружье. Трах! Чин Линсу вскрикивает, шатается, падает, лицо залито кровью. Шум, гам, ад кромешный, все вскакивают на ноги. Что-то неладно с ружьем. Кто-то говорит: «Мертв». И верно. Мертв. Ужасно, ужасно… Никогда не забуду… Лицо точно алая маска, занавес быстро опускается, женщины плачут… Девятьсот десятый год… Бостон… Театр варьете… Бедняга… Бедняга…
Полковник Фрилей медленно открывает глаза.
– Бог ты мой, полковник, – говорит Чарли. – Вот уж здорово так здорово. А теперь хорошо бы про Поуни Билла.
– Про Поуни Билла?
– Вы тогда еще были в прериях, давно, в восемьсот семьдесят пятом…
– Поуни Билл… – Полковник ощупью двигался во тьме. – Тысяча восемьсот семьдесят пятый… Да, мы с Поуни Биллом ждем на пригорке, в самом сердце прерии… «Шш-ш, – говорит Поуни Билл. – Слушай!» Прерия – как огромная сцена, все готово, пора начинаться грозе. Раскат грома. Сначала глухой. Еще раскат. На этот раз ближе, громче. И во всю ширь прерии, насколько хватает глаз, надвигается зловещая бурая туча, полная черных молний, – стелется низко-низко, миль пятьдесят в ширину, миль пятьдесят в длину, миля в высоту и всего на дюйм от земли. А я стою на пригорке и кричу: «Господи, помилуй!» Земля бьется, точно обезумевшее сердце, ребятки, точно сердце, охваченное ужасом. Я трясусь как осиновый лист. Земля дрожит. Трах-тарарах, грохочет гром. Так и громыхает. Ох, как она гремела, эта гроза, и все надвигалась, наступала и весь мир закрыла эта туча. «Это они!» – кричит Поуни Билл. И туча эта была не туча, а песок! Не пар, не дождь, нет, а песок, его взмело со всей прерии, с высохшей жухлой травы, он был как мука самого тонкого помола, как цветочная пыльца, и так и сверкал на солнце, потому что теперь и солнце появилось в небе. Я опять как закричу… Отчего? Да оттого, что эту пыль будто адское пламя пронизало, будто занавес отдернули на свету – и тут я их увидал, клянусь вам, увидал своими глазами! То было великое войско древних прерий – бизоны и буйволы!
Полковник умолк; когда тишина стала невыносимой, он продолжал:
– Головы – точно кулаки великана-негра, туловища – как паровозы. Будто на западе выстрелили двадцать, пятьдесят, двести тысяч пушек, и снаряды сбились с пути и мчатся, рассыпая огненные искры, глаза у них как горящие угли, и вот сейчас они с грохотом канут в пустоту…
Пыль взметнулась к небу, смотрю – развеваются гривы, проносятся горбатые спины – целое море, черные косматые волны вздымаются и опадают… «Стреляй! – кричит Поуни Билл. – Стреляй!» А я стою и думаю – я ж сейчас как божья кара… и гляжу, а мимо бешеным потоком мчится яростная силища, точно полночь среди дня, точно нескончаемая похоронная процессия, черная и сверкающая, горестная и невозвратимая, а разве можно стрелять в похоронную процессию, как вы скажете, ребята? Разве это можно? В тот час я хотел только одного – чтобы песок снова скрыл от меня эти черные, грозные силуэты судьбы, как они сталкиваются и бьются друг о друга в диком смятении. И представьте, ребята, пыль и правда осела и скрыла миллион копыт, которые подняли весь этот гром, вихрь и бурю. Поуни Билл, выругался да как стукнет меня по руке! Но я был рад, что не тронул эту тучу или силу, которая скрывалась в ней, ни единой крупинкой свинца. Так бы все и стоял и смотрел, как само время катит мимо на громадных колесах, под покровом бури, что подняли бизоны, и уносится вместе с ними в вечность.
Час, три, шесть часов прошло, пока буря не унеслась за горизонт к людям, не таким добрым, как я. Поуни Билл куда-то исчез, я остался один, я совсем оглох и словно окаменел. Потом пошел, сто миль на юг шел до ближайшего города, и не слышал человеческих голосов, и рад был, что не слышу. Хотелось, чтоб в ушах еще звучал этот гром. Я и сейчас его слышу, особенно летом, вот в такие дни, как нынче, когда над озером стеной стоит дождь… устрашающий, ни на что не похожий грохот… Вот бы и вам когда-нибудь его услыхать…
В полумраке большой нос полковника Фрилея чуть просвечивал, словно белая фарфоровая чашка, в которую налили очень слабого и чуть теплого апельсинового чая.
– Он заснул? – спросил наконец Дуглас.
– Нет, – ответил Чарли. – Просто перезаряжает свои батареи.
Полковник дышал часто и неглубоко, как будто запыхался от долгого бега. Потом он открыл глаза.
– Да, сэр? – восторженно сказал Чарли.
– Здравствуй, Чарли! – И полковник недоуменно улыбнулся остальным ребятам.
– Это Дуглас, а вот это – Джон, – сказал Чарли.
– Рад познакомиться, мальчики. Мальчики поздоровались.
– Но где же… – начал снова Дуглас.
– Ох и дурак же ты! – Чарли ткнул Дугласа в бок, потом повернулся к полковнику: – Вы говорили, сэр…
– Я что-то говорил? – пробормотал старик.
– Про войну Севера и Юга, – вполголоса подсказал Джон Хаф. – Он ее помнит?
– Помню ли я гражданскую войну? – встрепенулся полковник. – Ну еще бы! – Голос его задрожал, и он снова закрыл глаза. – Все, все помню, вот только… на чьей же стороне я сражался?
– А какого цвета у вас был мундир?.. – спросил Чарли.
– Цвета начинают путаться, – прошептал полковник. – Они тускнеют. Я вижу рядом солдат, но уже давно не помню, какие на них шинели и кепи – серые или синие. Я родился в штате Иллинойс, учился в Вирджинии, женился в Нью-Йорке, дом построил в Теннесси, а теперь, под конец жизни, слава богу, опять здесь, в Гринтауне. Теперь вы понимаете, почему у меня все цвета перепутались?
– Но ведь вы помните, по какую сторону гор дрались? – Чарли говорил совсем тихо. – Солнце вставало справа от вас или слева? Вы шли к Канаде или к Мексике?
– Иногда солнце вроде бы вставало со стороны моей здоровой руки, правой, а иногда – из-за левого плеча. И шли мы то туда, то сюда. Тому теперь уж лет семьдесят. За такой долгий срок немудрено и позабыть, с какой стороны всходило солнце.
– Ну а победы вы какие-нибудь помните? Выиграли же вы хоть какое-нибудь сражение?
– Нет, не припомню, – словно откуда-то издалека прозвучал голос старого полковника. – Никто никогда ничего не выигрывает. В войне вообще не выигрывают, Чарли. Все только и делают, что проигрывают, и кто проиграет последним, просит мира. Я помню лишь вечные проигрыши, поражение и горечь, а хорошо было только одно – когда все кончилось. Вот конец – это, можно сказать, выигрыш, Чарльз, но тут уж пушки ни при чем. Хотя вы-то, конечно, не про такие победы хотели услыхать, правда?
– Антайтем, – сказал Джон Хаф. – Спроси его про Антайтем.
– Я там был.
У мальчиков заблестели глаза.
– Булл Ран, спроси его про Булл Ран…
– Я там был, – очень тихо сказал полковник.
– А как насчет Шайло?
– Я всю жизнь его вспоминаю и говорю себе: стыд и срам, что такое красивое название сохранилось только в старой военной хронике.
– Ну, значит, про Шайло. А форт Самтер?
– Я видел там первые клубы порохового дыма, – мечтательно сказал полковник. – Многое приходит на память, очень многое… Помню песни: «На Потомаке нынче тихо, солдаты мирно спят; под осеннею луною палатки их блестят…» Помню, помню и дальше: «На Потомаке нынче тихо, лишь плещет волна; часовым убитым не встать ото сна…» А когда они капитулировали, мистер Линкольн вышел на балкон Белого дома и попросил оркестр сыграть «Будьте на страже…» А потом одна леди из Бостона как-то ночью сочинила песню, которая будет жить тысячу лет:
«Видели мы воочию – господь наш нисходит с неба; он попирает лозы, где зреют гроздья гнева…» По ночам я, сам не знаю отчего, начинаю шевелить губами и пою про себя:
«Слава вам, слава, воины Дикси! Стойте на страже родных побережий…» и «Когда герои наши с победой возвратятся, их увенчают лавры, их встретит гром оваций…» Сколько песен! Их пели обе стороны, ночной ветер относил их то на юг, то на север… «Мы идем, отец наш, Авраам, триста тысяч воинов идут», «Станем лагерем, ребята, разобьем палатки…», «Ура, ура, несем свободы знамя…»
Голос старого вояки постепенно затих.
Мальчики долго не шевелились. Потом Чарли повернулся к Дугласу и спросил:
– Ну что, да или нет?
Дуглас два раза шумно вздохнул и ответил:
– Конечно, да. Полковник открыл глаза.
– Что – да? – спросил он.
– Конечно, вы – Машина времени, – пробормотал Дуглас.
Полковник долго смотрел на мальчиков. Потом спросил почти со страхом:
– Так вот как вы меня называете?
– Да, так, сэр.
– Да, сэр.
Полковник медленно откинулся на спинку кресла, посмотрел на мальчиков, потом на свои руки, потом уставился поверх мальчишечьих голов на голую стену.
Чарли встал.
– Пожалуй, нам пора. Всего хорошего, полковник, спасибо вам.
– Что? Да, всего хорошего, ребята.
Дуглас, Джон и Чарли на цыпочках направились к двери.
Они прошли мимо полковника, прямо перед ним, но он их словно и не видел.
Когда они вышли на улицу, из окна второго этажа раздалось:
– Эй!
Все трое вздрогнули и задрали головы.
– Да, сэр.
Полковник высунулся из окна и помахал им рукой.
– Я думал о том, что вы мне сказали, ребята.
– Да, сэр.
– Вы совершенно правы! Как это мне самому не пришло в голову? Машина времени, право слово, ну, конечно, Машина времени!
– Да, сэр.
– Всего доброго, мальчики. Приходите когда вздумается, в любой час.
В конце улицы они обернулись – полковник все еще махал им рукой из окна. Они помахали ему в ответ, всем троим стало как-то тепло и приятно. Потом пошли дальше.
– Пф-ф, пффф, – запыхтел Джон. – Сейчас уеду в прошлое, за двенадцать лет. Ду-у-у-у-у! Пффф, пффф.
– Ага, верно, – сказал Чарли, оглядываясь на тихий дом. – А вот за сто лет не уедешь.
– Да, за сто не могу, – задумчиво согласился Джон. – Вот это было бы путешествие! Вот это Машина!
С минуту они шагали в молчании, глядя себе под ноги. Потом перед ними оказался забор.
– Кто перепрыгнет последний, тот девчонка, – сказал Дуглас.
И всю остальную дорогу домой они называли Дугласа Дорой.

21:02

желтый карандаш Тайкондерога
– Ты приготовил блокнот, Дуг?
– Конечно! – И Дуглас хорошенько полизал карандаш.
– Что у тебя там уже записано?
– Все обряды.
– Четвертое июля, и как делают вино из одуванчиков, и еще всякая чепуха, вроде того, как на веранду вешают качели, да?
– Вот тут сказано, когда я в это лето первый раз ел эскимо – первого июня тысяча девятьсот двадцать восьмого года.
– Какое же это лето, это еще весна.
– Все равно, это было в первый раз, потому я и записал. Купил новые теннисные туфли – двадцать пятого июня. В первый раз ходил босиком по траве – двадцать шестого июня. Бим-бом, бири-бом – побежали босиком! А про тебя что записать, Том? Еще что-нибудь «в первый раз»? Какой-нибудь чудной обряд, может, про каникулы, вроде того, что ловили крабов в ручье или поймали водяного паука-скорохода?
– Еще никто на свете не поймал водяного скорохода. Знаешь ты такого человека, который его поймал? Ну-ка, подумай!
– Думаю.
– И что?
– Правильно. Никто не поймал. И не поймает, наверно. Они уж очень быстрые.
– Да не в том дело. Их просто не бывает, – сказал Том. Еще чуть подумал и убежденно кивнул головой. – Вот то-то и оно, их просто нет на свете и никогда не было. А запиши вот что…
Он наклонился и пошептал брату на ухо.
Дуглас все записал.
Потом они оба это перечитали.
– Чтоб мне провалиться! – воскликнул Дуглас. – А я и не додумался! Вот это да! Ясно, как апельсин: старики никогда не были детьми.
– А правда, это как-то грустно? – задумчиво сказал Том. – И уж тут ничем не поможешь.

21:02

желтый карандаш Тайкондерога
Утро настало зеленое, солнечное, в дверь уже осторожно стучались обе девочки.
– У вас есть еще что-нибудь для нас, миссис Бентли? Еще какие-нибудь вещи той девочки?
Миссис Бентли повела их из прихожей в библиотеку.
– Возьми вот это. – И она протянула Джейн платье, в котором когда-то, в пятнадцать лет, играла дочь мандарина. – И это, и вот это. – Она отдала калейдоскоп и увеличительное стекло. – Берите все, что хотите, – говорила миссис Бентли. – Книги, коньки, куклы, все… Все это ваше.
– Наше?!
– Только ваше. И вот что: помогите мне в одном деле, я собираюсь развести на заднем дворе большой костер. Нужно вынуть все из сундуков и выбросить всякий хлам, пусть его забирает старьевщик. Все это уже не мое. Ничего нельзя сохранить навеки.
– Мы поможем, – сказали девочки.
Миссис Бентли повела их на задний двор. Она захватила коробку спичек, девочки несли по охапке всякой всячины.
И потом все лето обе девочки и Том часто сидели в ожидании на ступеньках крыльца миссис Бентли, как птицы на жердочке. А когда слышались серебряные колокольчики мороженщика, дверь отворялась и из дома выплывала миссис Бентли, погрузив руку в кошелек с серебряной застежкой, и целых полчаса они оставались на крыльце вместе, старуха и дети, и смеялись, и лед таял, и таяли шоколадные сосульки во рту. Теперь наконец они стали добрыми друзьями.
– Сколько вам лет, миссис Бентли?
– Семьдесят два.
– А сколько вам было пятьдесят лет назад?
– Семьдесят два.
– И вы никогда не были молодая и никогда не носили лент и вот таких платьев?
– Никогда.
– А как вас зовут?
– Миссис Бентли.
– И вы всю жизнь прожили в этом доме?
– Всю жизнь.
– И никогда не были хорошенькой?
– Никогда.
– Никогда-никогда за тысячу миллионов лет? В душной тишине летнего полудня девочки пытливо склонялись к старой женщине и ждали ответа.
– Никогда, – отвечала миссис Бентли. – Никогда-никогда за тысячу миллионов лет.

20:22

желтый карандаш Тайкондерога
Весь день после этого миссис Бентли яростно громыхала чайниками и кастрюлями, с шумом готовила свой скудный обед и то и дело подходила к двери в надежде поймать этих дерзких дьяволят – уж наверно они бродят где-нибудь поблизости и смеются. Впрочем… если она и увидит их снова, что им сказать? Да и с какой стати они занимают ее мысли?
– Подумать только, – сказала миссис Бентли, обращаясь к изящной фарфоровой чашечке, расписанной букетиками роз. – В жизни еще никто не сомневался, что и я когда-то была девочкой. Это глупо и жестоко. Я ничуть не горюю, что я уже старая… почти не горюю. Но отнять у меня детство – ну уж нет!
Ей казалось – дети бегут прочь под дуплистыми деревьями, унося в холодных пальцах ее юность, незримую как воздух.
После ужина миссис Бентли, сама не зная зачем, с бессмысленным упорством наблюдала, как ее руки, точно пара призрачных перчаток на спиритическом сеансе, собирают в надушенный носовой платок некие необходимые предметы. Потом она вышла на крыльцо и простояла там, не шевелясь, добрых полчаса.
Наконец, внезапно, точно спугнутые ночные птицы, мимо пронеслись дети, но оклик миссис Бентли остановил их на лету:
– Что, миссис Бентли?
– Поднимитесь ко мне на крыльцо, – приказала она. Девочки повиновались, следом поднялся и Том.
– Что, миссис Бентли?
Они старательно нажимали на слово «миссис», как будто это и было ее настоящее имя.
– Я хочу показать вам несколько очень дорогих мне вещей.
Миссис Бентли развернула надушенный узелок и сперва заглянула в него сама, точно ожидала найти там нечто удивительное и для себя. Потом вынула маленькую круглую гребенку, на ней поблескивали фальшивые бриллиантики.
– Я носила ее в волосах, когда мне было девять лет, – объяснила она.
Джейн повертела гребенку в руке.
– Очень мило.
– Покажи-ка! – закричала Элис.
– А вот крохотное колечко, я носила его, когда мне было восемь лет, – продолжала миссис Бентли. – Видите, теперь оно не лезет мне на палец. Если посмотреть на свет, видна Пизанская башня, кажется, что она вот-вот упадет.
– Ну покажи мне, Джейн!
Девочки передавали колечко друг другу, и наконец оно очутилось на пальце у Джейн.
– Смотрите, оно мне как раз! – воскликнула она.
– А мне – гребенка! – изумилась Элис.
Миссис Бентли вынула из платка несколько камешков.
– Вот, – сказала она. – Я в них играла, когда была маленькая.
Она подбросила камешки, и они упали на крыльцо причудливым созвездием.
– А теперь взгляните. – И старуха торжествующе подняла вверх раскрашенную фотографию, свой главный козырь. Фотография изображала миссис Бентли семи лет от роду, в желтом, пышном, как бабочка, платье, с золотистыми кудрями, синими-пресиними глазами и пухлым ротиком херувима.
– Что это за девочка? – спросила Джейн.
– Это я!
Элис и Джейн впились глазами в фотографию.
– Ни капельки не похоже, – просто сказала Джейн. – Кто хочешь может раздобыть себе такую карточку.
Они подняли головы и долго вглядывались в морщинистое лицо.
– А у вас есть еще карточки, миссис Бентли? – спросила Элис. – Какие-нибудь попозже? Когда вам было пятнадцать лет, и двадцать, и сорок, и пятьдесят?
И девочки торжествующе захихикали.
– Я вовсе не обязана ничего вам показывать, – сказала миссис Бентли.
– А мы вовсе не обязаны вам верить, – возразила Джейн.
– Но ведь эта фотография доказывает, что и я была девочкой!
– На ней какая-то другая девочка, вроде нас. Вы ее у кого-нибудь взяли.
– Я и замужем была!
– А где же мистер Бентли?
– Он давно умер. Если бы он был сейчас здесь, он бы рассказал вам, какая я была молоденькая и хорошенькая в двадцать два года.
– Но его здесь нету, и ничего он не может рассказать, и ничего это не доказывает.
– У меня есть брачное свидетельство.
– А может, вы его тоже у кого-нибудь взяли. Нет, вы найдите такого человека, чтоб сказал, что видел вас много-много лет назад и вам было десять лет, – вот тогда я поверю, что вы в самом деле были молодая. – И Джейн даже зажмурилась, уверенная в своей правоте.
– Тысячи людей видели меня в то время, но они уже умерли, дурочка, или больны, или живут в других городах. А в вашем городе я не знаю ни души, я ведь совсем недавно тут поселилась, и никто здесь не видел меня молодой.
– Ага, то-то! – И Джейн подмигнула Тому и Элис. – Никто не видел!
– Да погоди же! – Миссис Бентли схватила девочку за руку. – Таким вещам верят без всяких доказательств. Когда-нибудь вы будете такие же старые, как я. И вам тоже люди не станут верить. Они скажут: «Нет, эти старые вороны никогда не были ласточками, эти совы не могли быть иволгами, эти попугаи не были певчими дроздами». Да, да, придет день – и вы станете такими же, как я!
– Ну нет, – ответили девочки. – Ведь правда этого не может быть? – спрашивали они друг друга.
– Вот увидите, – сказала миссис Бентли. А про себя думала: господи боже, дети есть дети, а старухи есть старухи, и между ними пропасть. Они не могут представить себе, как меняется человек, если не видели этого собственными глазами.
– Вот ты, – обратилась она к Джейн, – неужели ты не замечала, что твоя мама с годами меняется?
– Нет, – ответила Джейн. – Она всегда была такая, как теперь.
И это правда. Когда живешь все время рядом с людьми, они не меняются ни на йоту. Вы изумляетесь происшедшим в них переменам, только если расстаетесь надолго, на годы. И миссис Бентли вдруг показалось, что она целых семьдесят два года мчалась в грохочущем черном поезде, и вот наконец поезд остановился у вокзала и все кричат:
«Ты ли это, Элен Бентли?!»
– Теперь мы, пожалуй, пойдем домой, – сказала Джейн. – Спасибо за колечко, оно мне в самый раз.
– Спасибо за гребенку, она очень красивая.
– Спасибо за карточку той девочки.
– Погодите! – закричала миссис Бентли им вслед (они уже сбегали по ступенькам). – Отдайте! Это все мое!
– Не надо, – попросил Том, догоняя девочек. – Отдайте.
– Нет, она все это украла. Это все вещи какой-то девочки, а она их просто украла. Спасибо! – еще раз крикнула Элис.
Миссис Бентли кричала, звала, но они исчезли, точно мотыльки в ночи.
– Простите, – сказал Том. Он снова стоял на лужайке и глядел на миссис Бентли. Потом и он ушел.
«Они унесли мое колечко, и мою гребенку, и фотографию, – думала миссис Бентли; она стояла на крыльце и вся дрожала. – И ничего не осталось, совсем ничего! Ведь это была часть моей жизни!»
Ночью, лежа среди своих сундуков и безделушек, она долгие часы не смыкала глаз. Она обводила взглядом тщательно сложенные в стопки лоскуты, игрушки и страусовые перья и говорила вслух:
– Да полно, мое ли все это?
Может быть, просто старуха пытается уверить себя, что и у нее было прошлое? В конце концов, что минуло, того больше нет и никогда не будет. Человек живет сегодня. Может, она и была когда-то девочкой, но теперь это уже все равно. Детство миновало, и его больше не вернуть.
В комнату дохнул ночной ветер. Белая занавеска трепетала на темной трости, что стояла у стены рядом со всякой всячиной, копившейся долгие годы. Порыв ветра качнул трость, и она с негромким стуком упала прямо в пятно лунного света на полу. Сверкнул золотой набалдашник. Это была парадная трость ее покойного мужа. Казалось, он указывает ею сейчас на миссис Бентли, как это бывало, когда они – очень редко! – ссорились и он увещевал ее своим мягким, печальным и рассудительным голосом.
– Дети правы, – сказал бы он ей. – Они у тебя ничего не украли, дорогая. Все это уже не принадлежит тебе. Оно принадлежало той, другой тебе, и это было так давно.
Господи, подумала миссис Бентли. И тут, словно зашипел валик старинного фонографа под стальной иголкой, она ясно услышала свой разговор с мужем. Мистер Бентли, такой подтянутый, даже немного чопорный, с розовой гвоздикой на безукоризненном лацкане, говорил ей:
– Дорогая, ты никак не можешь понять, что время не стоит на месте. Ты всегда хочешь оставаться такой, какой была прежде, а это невозможно: ведь сегодня ты уже не та. Ну зачем ты бережешь эти старые билеты и театральные программы? Ты потом будешь только огорчаться, глядя на них. Выкинь-ка их лучше вон.
Но она упрямо хранила все билеты и программы.
– Это не поможет, – говорил мистер Бентли, попивая свой чай. – Как бы ты ни старалась оставаться прежней, ты все равно будешь только такой, какая ты сейчас, сегодня. Время гипнотизирует людей. В девять лет человеку кажется, что ему всегда было девять и всегда так и будет девять. В тридцать он уверен, что всю жизнь оставался на этой прекрасной грани зрелости. А когда ему минет семьдесят – ему всегда и навсегда семьдесят. Человек живет в настоящем, будь то молодое настоящее или старое настоящее; но иного он никогда не увидит и не узнает.
Это был один из немногих и очень дружеских споров в их мирной семейной жизни. Джон никогда не одобрял ее склонности собирать памятки о прошлом.
– Будь тем, что ты есть, поставь крест на том, чем ты была, – говорил он. – Старые билеты – обман. Беречь всякое старье – только пытаться обмануть себя.
Был бы он жив сегодня, что бы он сказал?
– Ты бережешь коконы, из которых уже вылетела бабочка, – сказал бы он. – Старые корсеты, в которые ты уже никогда не влезешь. Зачем же их беречь? Доказать, что ты была когда-то молода, невозможно. Фотографии? Нет, они лгут. Ведь ты уже не та, что на фотографиях.
– А письменные показания под присягой?
– Нет, дорогая, ведь ты не число, не чернила, не бумага. Ты – не эти сундуки с тряпьем и пылью. Ты – только та, что здесь сейчас, сегодня, сегодняшняя ты.
Миссис Бентли кивнула. Ей стало легче дышать.
– Да, я понимаю… Понимаю.
Трость с золотым набалдашником поблескивала в лунных бликах на ковре.
– Утром я со всем этим покончу, – сказала миссис Бентли, обращаясь к трости. – Отныне я буду только тем, что я есть сегодня. Да, решено, так и будет.
И она уснула.

20:20

желтый карандаш Тайкондерога
Старая миссис Бентли и сама не могла бы сказать, как все это началось. Она часто видела детей в бакалейной лавке – точно мошки или обезьянки, мелькали они среди кочанов капусты и связок бананов, и она улыбалась им, и они улыбались в ответ. Миссис Бентли видела, как они бегают зимой по снегу, оставляя на нем следы, как вдыхают осенний дым на улицах, а когда цветут яблони – стряхивают с плеч облака душистых лепестков, но она никогда их не боялась. Дом у нее в образцовом порядке, каждая мелочь на своем привычном месте, полы всегда чисто выметены, провизия аккуратно заготовлена впрок, шляпные булавки воткнуты в подушечки, а ящики комода в спальне доверху набиты всякой всячиной, что накопилась за долгие годы.
Миссис Бентли была женщина бережливая. У нее хранились старые билеты, театральные программы, обрывки кружев, шарфики, железнодорожные пересадочные билеты – словом, все приметы и свидетельства ее долгой жизни.
– У меня куча пластинок, – говорила она. – Вот Карузо: это было в Нью-Йорке, в девятьсот шестнадцатом; мне тогда было шестьдесят, и Джон был еще жив… А вот Джун Мун – это, кажется, девятьсот двадцать четвертый год, Джон только что умер…
Вот это было, пожалуй, самым большим огорчением в ее жизни: то, что она больше всего любила слушать, видеть и ощущать, ей сохранить не удалось. Джон остался далеко в лугах, он лежит там в ящике, а ящик надежно спрятан под травами, а над ним написано число… и теперь ей ничего от него не осталось, только высокий шелковый цилиндр, трость да выходной костюм, что висит в гардеробе. А все остальное пожрала моль.
Но миссис Бентли сохранила все, что могла. Пять лет назад, когда она переехала в этот город, она привезла с собой огромные черные сундуки – там, пересыпанные шариками нафталина, лежали смятые платья в розовых цветочках и хрустальные вазочки ее детства. Покойный муж владел всякого рода недвижимым имуществом в разных городах, и она передвигалась из одного города в другой, словно пожелтевшая от времени шахматная фигура из слоновой кости, продавая все подряд, пока не очутилась здесь, в чужом, незнакомом городишке, окруженная своими сундуками и темными уродливыми шкафами и креслами, застывшими по углам, будто давно вымершие звери в допотопном зоологическом саду.
Происшествие с детьми случилось в середине лета. Миссис Бентли вышла из дому полить дикий виноград у себя на парадном крыльце и увидела, что на лужайке преспокойно разлеглись две девочки и мальчик, – свежескошенная трава покалывала их голые руки и ноги, и это им явно нравилось.
Миссис Бентли благодушно улыбнулась всем своим желтым морщинистым лицом, и в эту минуту из-за угла появилась тележка с мороженым. Точно оркестр крошечных эльфов, она вызванивала ледяные мелодии, острые и колючие, как звон хрустальных бокалов в умелых руках, созывая и маня к себе всех вокруг. Дети тотчас же сели и все разом, словно подсолнухи к солнцу, повернули головы в сторону тележки.
– Хотите мороженого? – спросила миссис Бентли и окликнула: – Эй, сюда!
Тележка остановилась, звякнули монетки, и в руках у миссис Бентли очутились бруски душистого льда. Дети с полным ртом поблагодарили ее и принялись с любопытством разглядывать – от башмаков на пуговицах до седых волос.
– Дать вам немножко? – спросил мальчик.
– Нет, детка. Я уже старая, и мне ничуть не жарко. Я, наверно, не растаю даже в самый жаркий день, – засмеялась миссис Бентли.
Со сладкими сосульками в руках дети поднялись на тенистое крыльцо и уселись рядышком на ступеньку.
– Меня зовут Элис, это Джейн, а это – Том Сполдинг.
– Очень приятно. А я – миссис Бентли. Когда-то меня звали Элен.
Дети в изумлении уставились на нее.
– Вы не верите, что меня звали Элен? – спросила миссис Бентли.
– А я не знал, что у старух бывает имя, – жмурясь от солнца, ответил Том.
Миссис Бентли сухо засмеялась.
– Он хочет сказать, старух не называют по имени, – пояснила Джейн.
– Когда тебе будет столько лет, сколько мне сейчас, дружок, тебя тоже никто не станет называть Джейн. Стариков всегда величают очень торжественно – только «мистер» или «миссис», не иначе. Люди помоложе не хотят называть старуху Элен. Это звучит очень легкомысленно.
– А сколько вам лет? – спросила Элис.
– Ну, я помню даже птеродактиля, – улыбнулась миссис Бентли.
– Нет, правда, сколько?
– Семьдесят два.
Дети задумчиво пососали свои ледяные лакомства.
– Да-а, уж это старая так старая, – сказал Том.
– А ведь я чувствую себя так же, как тогда, когда была в вашем возрасте, – сказала миссис Бентли.
– В нашем?
– Конечно. Когда-то я была такой же хорошенькой девчуркой, как ты, Джейн, и ты, Элис. Дети молчали.
– В чем дело?
– Ни в чем.
Джейн поднялась на ноги.
– Как, неужели вы уже уходите? Даже не доели мороженое… Что-нибудь случилось?
– Мама всегда говорит, что врать нехорошо, – заметила Джейн.
– Конечно, нехорошо. Очень плохо, – подтвердила миссис Бентли.
– И слушать, когда врут, – тоже нехорошо.
– Кто же тебе соврал, Джейн? Джейн взглянула на миссис Бентли и смущенно отвела глаза.
– Вы.
– Я? – Миссис Бентли засмеялась и приложила сморщенную руку к тощей груди. – Про что же?
– Про себя. Что вы были девочкой. Миссис Бентли выпрямилась и застыла.
– Но я и правда была девочкой, такой же, как ты, только много лет назад.
– Пойдем, Элис. Том, пошли.
– Постойте, – сказала миссис Бентли. – Вы что, не верите мне?
– Не знаю, – сказала Джейн. – Нет, не верим.
– Но это просто смешно! Ведь ясно же: все когда-то были молодыми!
– Только не вы, – потупив глаза, чуть слышно шепнула Джейн, словно про себя. Ее палочка от мороженого упала в лужицу ванили на крыльце.
– Ну, конечно, мне было и восемь, и девять, и десять лет, так же, как всем вам.
Девочки хихикнули, но, спохватившись, тотчас умолкли.
Глаза миссис Бентли сверкнули.
– Ладно, не могу я целое утро спорить без толку с маленькими глупышами. Ясное дело, мне тоже когда-то было десять лет, и я была такая же глупая.
Девочки засмеялись. Том смущенно поежился.
– Вы просто шутите, – все еще смеясь, сказала Джейн. – По правде, вам никогда не было десяти лет, да?
– Ступайте домой! – вдруг крикнула миссис Бентли, ей стало невтерпеж под их взглядами. – Нечего тут смеяться!
– И вас вовсе не зовут Элен?
– Разумеется, меня зовут Элен!
– До свиданья! – сквозь смех крикнули девочки, убегая по лужайке; Том поплелся за ними. – Спасибо за мороженое!
– Я и в классы играла! – крикнула им вдогонку миссис Бентли, но их уже не было.

15:50

желтый карандаш Тайкондерога
Два раза в год во двор выносили большие хлопающие ковры и расстилали их на лужайке, где они были совсем не к месту и казались какими-то необитаемыми. Потом из дома выходили мама и бабушка, в руках они несли как будто спинки красивых плетеных кресел, что стоят в парке у павильона с газированной водой. Каждому вручали такой жезл с широкой плетеной верхушкой, и все – Дуглас, Том, бабушка, прабабушка и мама – становились в кружок над пыльными узорами старой Армении, точно сборище ведьм и домовых. Затем по знаку прабабушки – едва она мигнет или подожмет губы – все вскидывали цепы и принимались без передышки молотить ковры.
– Вот тебе, вот, – приговаривала прабабушка. – Бейте блох, мальчики, не жалейте и вшей!
– Ну что ты такое говоришь! – укоризненно замечала ей бабушка.
Все смеялись. Вокруг бушевала пыльная буря, и смех переходил в кашель.
Вихри корпии, струи песка, золотистые хлопья трубочного табака взвивались в воздух и трепетали, подбрасываемые все новыми и новыми ударами. Останавливаясь, чтобы передохнуть, мальчики видели следы своих башмаков и башмаков взрослых, тысячу раз отпечатавшиеся на узорах ковра, – восточный рисунок то исчезал, то появлялся вновь вместе с мерным прибоем ударов, что омывал его берега.
– Вот тут твой муж пролил кофе. – И бабушка ударила по ковру.
– А здесь ты пролила сметану, – И прабабушка выбила из ковра огромный столб пыли.
– Смотрите, тут весь ворс вытоптан. Ах, ребята, ребята!
– А вот чернила, прабабушка!
– Глупости! У меня чернила лиловые, а это обыкновенные, синие. Хлоп!
– Посмотрите, какую дорожку протоптали, – это из прихожей в кухню. Ох уж эта еда! Она даже львов ведет на водопой. Давайте-ка повернем его другим боком.
– А может, просто запереть все двери и никого не впускать?
– Или пусть разуваются еще в прихожей!
Хлоп, хлоп!
Наконец ковры развешаны на веревках. Том разглядывает узор – хитроумные петли и переплеты, цветы, какие-то загадочные фигуры, разводы и змеящиеся линии.
– Том, ты что стоишь? Выбивай!
– Занятно все-таки видеть всякие вещи, – говорит Том. Дуглас подозрительно смотрит на него.
– Что ты там увидел?
– Да весь город, людей, дома, вот и наш дом – Хлоп! – Наша улица! – Хлоп! – А вон то, черное, – овраг. – Хлоп! – Вот школа. – Хлоп! – А вот эта чудная закорючка – ты. Дуг! – Хлоп! – Вот прабабушка, бабушка, мама… – Хлоп! – Сколько же лет пролежал у нас этот ковер?
– Пятнадцать.
– И целых пятнадцать лет по нему топали! Даже видны отпечатки башмаков! – ахнул Том.
– Силен ты болтать, парень, – сказала прабабушка.
– Тут видно все, что случилось у нас в доме за пятнадцать лет. – Хлоп! – Конечно, это все прошлое, но я могу и будущее увидать. Вот сейчас зажмурюсь, а потом – р-раз! – погляжу на эти разводы и сразу увижу, где мы завтра будем ходить и бегать.
Дуглас перестал размахивать выбивалкой.
– А что еще ты там видишь?
– Главным образом нитки, – вставила прабабушка. – Тут только и осталась одна основа. Сразу видно, как его ткали.
– Верно, – загадочно сказал Том. – В эту сторону нитки и в ту тоже. Я все вижу. Черти рогатые. Грешники в аду. Хорошая погода и плохая. Прогулки. Праздничные обеды. Земляничные пиры. – Он с важным видом тыкал выбивалкой то в одно, то в другое место ковра.
– Да по-твоему выходит, что я держу тут какой-то пансион, – сказала бабушка, вся красная и запыхавшаяся.
– Тут все видно, хоть и не очень ясно. Дуг, ты нагни голову набок и зажмурь один глаз, только не совсем. Конечно, ночью видно лучше, когда ковер в комнате, и лампа горит, и вообще. Тогда тени бывают самые разные, кривые и косые, светлые и темные, и видно, как нитки разбегаются во все стороны: пощупаешь ворс, погладишь, а он как шкура какого-нибудь зверя. И пахнет как пустыня, правда-правда. Жарой пахнет и песком – наверно, так пахнет каменный гроб, где лежит мумия. Смотри, видишь красное пятно? Это горит Машина счастья!
– Просто кетчуп с какого-то сандвича, – сказала мама.
– Нет, Машина счастья, – возразил Дуглас, и ему стало грустно, что и тут она горит. Он так надеялся на Лео Ауфмана, уж у него-то все пойдет как надо, он всех заставит улыбаться, и каждый раз, когда земля, повернувшись от солнца, накренится к черным безднам вселенной, маленький гироскоп, который сидит у Дугласа где-то внутри, станет поворачивать к солнцу. И вот Лео Ауфман что-то там прошляпил – и осталась только кучка золы да пепла.
Хлоп! Хлоп! Дуглас с силой ударил выбивалкой.
– Смотрите, вот Зеленый электрический автомобильчик! Мисс Ферн! Мисс Роберта! – сказал Том. – Би-ип! Би-ип!
Хлоп!
Все рассмеялись.
– А вот твои линии жизни, Дуг, они все в узлах. Слишком много кислых яблок! И соленые огурцы перед сном!
– Которые? Где? – закричал Дуглас, всматриваясь в узор ковра.
– Вот эта – через год, эта – через два, а эта – через три, четыре и пять лет.
Хлоп! Проволочная выбивалка зашипела, точно змея.
– А вот эта – на всю остальную жизнь, – сказал Том. Он ударил по ковру с такой силой, что вся пыль пяти тысяч столетий рванулась из потрясенной ткани, на мгновенье замерла в воздухе, – и пока Дуглас стоял, зажмурясь, и старался хоть что-нибудь разглядеть в переплетающихся нитях и пестрых разводах ковра, лавина армянской пыли беззвучно обрушилась на него и навеки погребла его на глазах у всех родных…

09:37

желтый карандаш Тайкондерога
Когда пожарные и соседи ушли, Лео Ауфман остался с дедушкой Сполдингом, Дугласом и Томом; все они задумчиво смотрели на догорающие остатки гаража. Лео ткнул ногой в мокрую золу и медленно высказал то, что лежало на душе:
– Первое, что узнаешь в жизни, – это что ты дурак. Последнее, что узнаешь, – это что ты все тот же дурак. Многое передумал я за один только час. И сказал себе: да ведь ты слепой, Лео Ауфман! Хотите увидать настоящую Машину счастья? Ее изобрели тысячи лет тому назад, и она все еще работает: не всегда одинаково хорошо, нет, но все-таки работает. И она все время здесь.
– А пожар… – начал было Дуглас.
– Да, конечно, пожар, гараж! Но Лина права, долго раздумывать над этим незачем: то, что сгорело в гараже, не имеет никакого отношения к счастью.
Он поднялся по ступеням крыльца и поманил их за собой.
– Вот, – шепнул Лео Ауфман. – Посмотрите в окно. Тише, сейчас вы все увидите.
Дедушка Сполдинг, Дуглас и Том нерешительно заглянули в большое окно, выходившее на улицу.
И там, в теплом свете лампы, они увидели то, что хотел им показать Лео Ауфман. В столовой за маленьким столиком Саул и Маршалл играли в шахматы. Ребекка накрывала стол к ужину. Ноэми вырезала из бумаги платья для своих кукол. Рут рисовала акварелью. Джозеф пускал по рельсам заводной паровоз. Дверь в кухню была открыта: там, в облаке пара, Лина Ауфман вынимала из духовки дымящуюся кастрюлю с жарким. Все руки, все лица жили и двигались. Из-за стекол чуть слышно доносились голоса. Кто-то звонко распевал песню. Пахло свежим хлебом, и ясно было, что это – самый настоящий хлеб, который сейчас намажут настоящим маслом. Тут было все, что надо, и все это – живое, неподдельное.
Дедушка, Дуглас и Том обернулись и поглядели на Лео Ауфмана, а тот неотрывно смотрел в окно, и розовый отсвет лампы лежал на его лице.
– Ну конечно, – бормотал он. – Это оно самое и есть.
Сперва с тихой грустью, потом с живым удовольствием и наконец со спокойным одобрением он следил, как движутся, цепляются друг за друга, останавливаются и вновь уверенно и ровно вертятся все винтики и колесики его домашнего очага.
– Машина счастья, – сказал он. – Машина счастья.
Через минуту его уже не было под окном.
Дедушка, Дуглас и Том видели, как он захлопотал в доме – то поправит что-нибудь, то передвинет, то складку разгладит, то пылинку сдует – такой же деловитый винтик большой, удивительной, бесконечно тонкой, вечно таинственной, вечно движущейся машины.
А потом, не переставая улыбаться, они спустились с крыльца в прохладную летнюю ночь.

09:37

желтый карандаш Тайкондерога
Все, соседи и не соседи, сбежались на пожар. Были тут и дедушка Сполдинг, и Дуглас, и Том, и почти все жители их квартала, и несколько стариков из другой части города, что за оврагом, и все ребятишки из шести окрестных кварталов. А дети Лео Ауфмана стояли впереди всех и очень гордились – вот какое отличное пламя вырывается из-под крыши их гаража!
Дедушка Сполдинг пригляделся к высокому – под самое небо – столбу дыма и негромко спросил:
– Лео, это она? Ваша Машина счастья?
– Счастья или несчастья – в этом я когда-нибудь разберусь и тогда отвечу вам, – сказал Лео.
Лина Ауфман стояла в темноте и смотрела, как бегают по двору пожарники; наконец гараж с грохотом рухнул.
– Тебе вовсе незачем долго в этом разбираться, Лео, – сказала она, – Просто оглянись вокруг. Подумай. Помолчи немного. А потом приди и скажи мне. Я буду в доме, надо поставить книги обратно на полки, положить одежду обратно в шкафы, приготовить ужин. Мы и так запоздали с ужином, смотри, как темно на улице. Пойдемте, дети, помогите маме.

09:37

желтый карандаш Тайкондерога
К вечеру все книги, посуда, белье и одежда были поделены – одна сюда, одна туда; четыре сюда, четыре туда; десять сюда, десять туда. У Лины Ауфман голова пошла кругом от этих счетов, и она присела отдохнуть.
– Ну ладно, – выдохнула она. – Пока я не уехала, Лео, попробуй, докажи мне, что это не по твоей вине ни в чем не повинным детям снятся страшные сны.
Лео Ауфман молча повел жену в сумерки. И вот она стоит перед огромным, вышиной в восемь футов, оранжевым ящиком.
– Это и есть счастье? – недоверчиво спросила она. – Какую же кнопку мне нажать, чтобы я стала рада и счастлива, всем довольна и весьма признательна?
А вокруг них уже собрались все дети.
– Мама, не надо, – сказал Саул.
– Должна же я знать, о чем прошу судьбу, Саул, – возразила Лина.
Она влезла в Машину, уселась и, качая головой, посмотрела оттуда на мужа.
– Это нужно вовсе не мне, а тебе, несчастному неврастенику, который стал на всех кричать.
– Ну, пожалуйста, – сказал он. – Сейчас сама увидишь.
И закрыл дверцу.
– Нажми кнопку! – закричал он. Раздался щелчок. Машина слегка вздрогнула, как большая собака во сне.
– Папа, – с тревогой позвал Саул.
Слушай! – ответил Лео Ауфман.
Сперва все было тихо, только Машина подрагивала – где-то в ее глубине таинственно двигались зубцы и колесики.
– С мамой там ничего не случилось? – спросила Ноэми.
– Ничего, ей там хорошо. Вот сейчас… Вот! Из Машины послышался голос Лины Ауфман:
– Ах!.. О!.. – Голос был изумленный. – Нет, вы только посмотрите! Это Париж! – И через минуту: – Лондон! А это Рим! Пирамиды! Сфинкс!
– Вы слышите, дети: сфинкс! – шепнул Лео Ауфман и засмеялся.
– Духами пахнет! – с удивлением воскликнула Лина Ауфман.
Где-то патефон тихо заиграл «Голубой Дунай» Штрауса.
– Музыка! Я танцую!
– Ей только кажется, что она танцует, – поведал миру Лео Ауфман.
– Чудеса! – сказала в Машине Лина. Лео Ауфман покраснел.
– Вот что значит жена, которая понимает своего мужа! И тут Лина Ауфман заплакала в Машине счастья. Улыбка сбежала с губ изобретателя,
– Она плачет, – сказала Ноэми.
– Не может этого быть!
– Плачет, – подтвердил Саул.
– Да не может она плакать! – И Лео Ауфман, недоуменно моргая, прижался ухом к стенке Машины. – Но… да… плачет, как маленькая…
Он открыл дверцу.
– Постой. – Лина сидела в Машине, и слезы градом катились по ее щекам. – Дай мне доплакать. И она еще немного поплакала. Ошеломленный, Лео Ауфман выключил свою Машину.
– Какое же это счастье, одно горе! – всхлипывала его жена. – Ох, как тяжко, прямо сердце разрывается… – Она вылезла из Машины. – Сначала там был Париж…
– Что ж тут плохого?
– Я в жизни и не мечтала побывать в Париже. А теперь ты навел меня на эти мысли. Париж! И вдруг мне так захотелось в Париж, а ведь я отлично знаю, мне его вовек не видать.
– Машина, в общем-то, не хуже.
– Нет, хуже! Я сидела там и знала, что все это обман.. – Не плачь, мама!
Лина посмотрела на мужа большими черными глазами, полными слез.
– Ты заставил меня танцевать. А мы не танцевали уже двадцать лет.
– Завтра же сведу тебя на танцы!
– Нет, нет! Это неважно, и правильно, что неважно. А вот твоя Машина уверяет, будто это важно! И я начинаю ей верить! Ничего, Лео, все пройдет, я только еще немножко поплачу.
– Ну а еще что плохо?
– Еще? Твоя машина говорит: «Ты молодая». А я уже не молодая. Она все лжет, эта Машина грусти!
– Почему же грусти?
Лина уже немного успокоилась.
– Я тебе скажу, в чем твоя ошибка, Лео: ты забыл главное – рано или поздно всем придется вылезать из этой штуки и опять мыть грязную посуду и стелить постели. Конечно, пока сидишь там внутри, закат длится чуть не целую вечность, и воздух такой душистый, так тепло и хорошо. И все, что хотелось бы продлить, в самом деле длится и длится. А дома дети ждут обеда, и у них оборваны пуговицы. И потом, давай говорить честно: сколько времени можно смотреть на закат? И кому нужно, чтобы закат продолжался целую вечность? И кому нужно вечное тепло? Кому нужен вечный аромат? Ведь ко всему этому привыкаешь и уже просто перестаешь замечать. Закатом хорошо любоваться минуту, ну две. А потом хочется чего-нибудь другого. Уж так устроен человек, Лео. Как ты мог про это забыть?
– А разве я забыл?
– Мы потому и любим закат, что он бывает только один раз в день.
– Но это очень грустно, Лина.
– Нет, если бы он длился вечно и до смерти надоел бы нам, вот это было бы по-настоящему грустно. Значит, ты сделал две ошибки. Во-первых, задержал и продлил то, что всегда проходит быстро. Во-вторых, принес сюда, в наш двор, то, чего тут быть не может, и все получается наоборот, начинаешь думать: «Нет, Лина Ауфман, ты никогда не поедешь путешествовать, не видать тебе Парижа. И Рима тоже». Но ведь я и сама это знаю, зачем же мне напоминать? Лучше забыть, тянуть свою лямку и не ворчать.
Лео Ауфман прислонился к Машине, ноги у него подкашивались. И с удивлением отдернул обожженную руку,
– Как же теперь быть, Лина? – спросил он.
– Вот уж этого я не знаю. Но только пока эта штука, стоит здесь, меня все время будет тянуть к ней и Саула тоже, как прошлой ночью: знаем, что глупо и ни к чему, а все равно захочется сидеть в этом ящике и глядеть на далекие края, где нам вовек не бывать, и всякий раз мы будем плакать, и такая семья тебе вовсе не годится.
– Ничего не понимаю, – сказал Лео Ауфман. – Как же это я так оплошал? Дай-ка я сам посмотрю, верно ли ты говоришь. – Он уселся в Машину. – Ты не уйдешь?
– Мы тебя подождем, – сказала Лина.
Он закрыл дверцу. Чуть помедлил в теплой тьме, потом нажал кнопку, откинулся назад и уже готов был насладиться яркими красками и музыкой, но тут раздался крик:
– Пожар, папа! Машина горит!
Кто-то забарабанил в дверцу. Лео вскочил, ударился головой и упал, но тут дверца поддалась, и сыновья вытащили его наружу. Позади что-то глухо взорвалось. Вся семья кинулась бежать. Лео Ауфман оглянулся и ахнул,
– Саул! – выкрикнул он, задыхаясь. – Вызови пожарную команду!
Саул кинулся было со двора, но Лина схватила его за рукав.
– Подожди, – сказала она.
Из Машины вырвался язык пламени, раздался еще один приглушенный взрыв. Когда Машина разгорелась как следует, Лина Ауфман кивнула.
– Ну вот, Саул, теперь можно звонить в пожарную команду.

09:37

желтый карандаш Тайкондерога
– «Повесть о двух городах»? Моя. «Лавка древностей»? Ха, уж это-то наверняка Лео Ауфмана. «Большие надежды»? Когда-то это было мое. Но теперь пусть «Большие надежды» остаются ему.
– Что тут происходит? – спросил Лео Ауфман, входя в комнату.
– Тут происходит раздел имущества, – ответила Лина. – Если отец ночью до полусмерти пугает сына, значит, пора делить все пополам. Прочь с дороги, «Холодный дом» и «Лавка древностей»! Во всех этих книгах, вместе взятых, не найдешь такого сумасшедшего выдумщика, как Лео Ауфман!
– Ты уезжаешь – и даже не испробовала, что такое Машина счастья! – запротестовал он. – Попробуй хоть разок, и, уж конечно, ты сейчас же все распакуешь и останешься!
– «Том Свифт и его электрический истребитель», а это чье? Угадать нетрудно.
И Лина, презрительно фыркнув, протянула книгу мужу.

09:31

желтый карандаш Тайкондерога
Он проснулся поздно ночью – что-то его разбудило. Далеко, в другой комнате, кто-то плакал.
– Саул, это ты? – шепнул Лео Ауфман, вылезая из кровати, и пошел к сыну.
Мальчик горько рыдал, уткнувшись в подушку.
– Нет… нет… – всхлипывал он. – Все кончено… кончено…
– Саул, тебе приснилось что-нибудь страшное? Расскажи мне, сынок!
Но мальчик только заливался слезами.
И тут, сидя у него на кровати, Лео Ауфман, сам не зная почему, выглянул в окно. Двери гаража были распахнуты настежь.
Он почувствовал, как волосы у него встали дыбом.
Когда Саул, тихонько всхлипывая, наконец, забылся беспокойным сном, отец спустился по лестнице, подошел к гаражу и, затаив дыхание, осторожно вытянул руку.
Ночь была прохладная, но Машина счастья обожгла ему пальцы.
Вот оно что, подумал он: Саул приходил сюда сегодня ночью.
Зачем? Разве он несчастлив и ему нужна Машина? Нет, он счастлив, просто он хочет навсегда сохранить свое счастье. Что же тут плохого, если мальчик умен, и знает цену счастью, и хочет его сохранить? Ничего плохого в этом нет. И все-таки…
Внезапно у Саула в окне колыхнулось что-то белое. Сердце Лео бешено заколотилось. Но он сейчас же понял – это всего лишь ветром подхватило белую занавеску. А ему показалось – что-то нежное, трепетное выпорхнуло в ночь, словно сама душа мальчика вылетела из окна. И Лео Ауфман невольно вскинул руки, словно хотел поймать ее и втолкнуть обратно в спящий дом.
Весь дрожа, он вернулся в комнату Саула, поймал хлопавшую на ветру занавеску и накрепко запер окно, чтобы она не могла больше вырваться наружу. Потом сел на кровать и положил руку на плечо сына.

00:53

желтый карандаш Тайкондерога
Грохот, лязг, схватка человека с вдохновением, день за днем в воздухе так и мелькают куски металла, дерева, молоток, гвозди, рейсшина, отвертки… Порой Лео Ауфмана охватывало отчаяние – и он скитался по улицам, всегда беспокойный, всегда начеку; он вздрагивал и оборачивался, заслышав где-то вдалеке чей-то смех, прислушивался к забавам детворы, присматривался – что вызывает у детей улыбку? Вечерами он подсаживался к шумной компании на веранде у кого-нибудь из соседей, слушал, как старики вспоминают прошлое и толкуют о жизни, – и при каждом взрыве веселья оживлялся, точно генерал, который видит, что темные вражеские силы разгромлены и что его стратегия оказалась правильной. По дороге домой он торжествовал, пока не входил опять в свой гараж, где лежали мертвые инструменты и неодушевленное дерево. Тогда его сияющее лицо вновь мрачнело, и, пытаясь избыть горечь неудачи, он с ожесточением расшвыривал и колотил части своей машины, словно это были живые яростные противники. Наконец контуры машины начали вырисовываться, и через десять дней и ночей, дрожа от усталости, изможденный, полумертвый от голода, такой высохший и почерневший, точно в него ударила молния, Лео Ауфман, спотыкаясь, побрел в дом.
Дети ссорились и оглушительно кричали друг на друга, но при виде отца тотчас умолкли, как будто пробил урочный час и в комнату вошла сама смерть.
– Машина счастья готова, – прохрипел Лео Ауфман.
– Лео Ауфман похудел на пятнадцать фунтов, – сказала его жена. – Он уже две недели не разговаривал со своими детьми, они сами не свои, смотрите, они дерутся! Его жена тоже сама не своя, смотрите, она потолстела на десять фунтов, теперь ей понадобятся новые платья! Да, конечно. Машина готова, а стали мы счастливее? Кто скажет? Лео, брось ты мастерить эти часы, в них не влезет ни одна кукушка. Человеку не положено соваться в такие дела. Господу богу это, наверно, не повредит, а вот Лео Ауфману один вред и никакой пользы. Если так будет продолжаться еще хоть неделю, мы его похороним в его собственной Машине.
Но этих слов Лео Ауфман уже не слышал: он с изумлением смотрел, как на него валится потолок.
Вот так штука, – подумал он, уже лежа на полу.
Но тут его обволокла тьма, и он услышал только, как кто-то трижды прокричал что-то насчет Машины счастья.
На другое утро, едва раскрыв глаза, он увидел птиц: они проносились в воздухе, точно разноцветные камешки, брошенные в непостижимо чистый ручей, и, легонько звякнув, опускались на жестяную крышу гаража.
Собаки всевозможных пород тихонько прокрадывались во двор и, повизгивая, заглядывали в гараж; четверо мальчишек, две девочки и несколько мужчин помедлили на дорожке, потом нерешительно подошли поближе и остановились под вишнями.
Лео Ауфман прислушался и понял, что влечет их всех к нему во двор.
Голос Машины счастья.
Такое можно было бы услышать летним днем возле кухни какой-нибудь великанши. Это было разноголосое жужжанье – высокое и низкое, то ровное, то прерывистое. Казалось, там вьются роем огромные золотистые пчелы величиной с чашку и стряпают сказочные блюда. Сама великанша удовлетворенно мурлычет себе под нос песенку, лицо у нее – точно розовая луна в полнолуние; вот-вот она, необъятная, как лето, подплывет к дверям и спокойно глянет во двор, на улыбающихся собак, на белобрысых мальчишек и седых стариков.
– Постойте-ка, – громко сказал Лео. – Я ведь сегодня еще не включал Машину. Саул!
Саул поднял голову – он тоже стоял внизу во дворе.
– Саул, ты ее включил?
– Ты же сам полчаса назад велел мне разогреть ее.
– Ах да. Я совсем забыл. Я еще толком не проснулся. И он опять откинулся на подушку. Лина принесла ему завтрак и остановилась у окна, глядя вниз, на гараж.
– Послушай, Лео, – негромко сказала она. – Если эта Машина и вправду такая, как ты говоришь, может быть, она умеет рожать детей? А может она превратить старика снова в юношу? И еще – можно в этой Машине со всем ее счастьем спрятаться от смерти?
– Спрятаться?
– Вот ты работаешь, себя не жалеешь, а в конце концов надорвешься и помрешь – что я тогда буду делать? Влезу в этот большой ящик и стану счастливой? И еще скажи мне, Лео: что у нас теперь за жизнь? Сам знаешь, как у нас ведется дом. В семь утра я поднимаю детей, кормлю их завтраком; к половине девятого вас никого уже нет и я остаюсь одна со стиркой, одна с готовкой, и носки штопать тоже надо, и огород полоть, и в лавку сбегать, и серебро почистить. Я разве жалуюсь? Я только напоминаю тебе, как ведется наш дом, Лео, как я живу. Так вот, ответь мне: как все это уместится в твою Машину?
– Она устроена совсем иначе.
– Очень жаль. Значит, мне некогда будет даже посмотреть, как она устроена.
Лина поцеловала его в щеку и вышла из комнаты, а он лежал и принюхивался – ветер снизу доносил сюда запах Машины и жареных каштанов, что продаются осенью на улицах Парижа, которого он никогда не видел…
Между завороженными собаками и мальчишками невидимкой проскользнула кошка и замурлыкала у дверей гаража; а из-за гаража слышался шорох снежно-белой пены, мерное дыханье прибоя у далеких-далеких берегов…
Завтра мы испытаем Машину, думал Лео Ауфман. Все вместе.

07:41

желтый карандаш Тайкондерога
В воскресенье утром Лео Ауфман бродил по своему гаражу, словно ожидая, что какое-нибудь полено, виток проволоки, молоток или гаечный ключ подпрыгнет и закричит: «Начни с меня!» Но ничто не подпрыгивало, ничто не просилось в начало.
«Какая она должна быть, эта Машина счастья? – думал Лео. – Может, она должна умещаться в кармане? Или она должна тебя самого носить в кармане?»
– Одно я знаю твердо, – сказал он вслух. – Она должна быть яркой!
Лео поставил на верстак банку оранжевой краски, взял словарь и побрел в дом.
– Лина! – Он заглянул в толковый словарь. – Ты довольна, спокойна, весела, в восторге? Тебе во всем везет и все удается? По-твоему, все идет разумно, хорошо и успешно?
Лина перестала резать овощи и закрыла глаза.
– Прочитай мне все это еще раз, пожалуйста. Лео захлопнул словарь.
– За какие это грехи я должен целый час ждать, пока ты придумаешь мне ответ? Скажи только да или нет, больше мне ничего не надо. Ты что же, не довольна, не спокойна, не весела и не в восторге?
– Довольны бывают коровы, а в восторге – младенцы да несчастные старики, которые уже впали в детство, – сказала Лина. – Ну а насчет того, что весела… Сам видишь, как я весело смеюсь, когда скребу эту раковину.
Лео внимательно поглядел на жену, и лицо его прояснилось.
– Ты права, Лина. Мужчины такой народ – никогда ничего не смыслят. Может быть, мы вырвемся из этого заколдованного круга уже совсем скоро.
– Я вовсе не жалуюсь, – закричала Лина. – Я-то не прихожу к тебе со словарем и не говорю: «Высунь язык!» Лео, ты ведь не спрашиваешь, почему сердце у тебя стучит не только днем, но и ночью? Нет. А можешь ты спросить, что такое брак? Кто это знает? Не задавай вопросов. Есть же такие люди – все им надо знать: как устроен мир, как то, как се да как это… задумается такой – и падает с трапеции в цирке либо задохнется, потому что ему приспичило понять, как у него в горле мускулы работают. Ешь, пей, спи, дыши и перестань смотреть на меня такими глазами, будто в первый раз видишь.
Лина Ауфман вдруг замерла. Потянула носом воздух.
– Вот беда! А все ты виноват.
Она рванула дверцу духовки. Оттуда повалил дым.
– Счастье, счастье! – горестно воскликнула она. – Из-за этого счастья мы с тобой ссоримся, в первый раз за полгода. И в первый раз за двадцать лет на ужин будут уголья вместо хлеба!
Когда дым рассеялся, Лео Ауфмана уже и след простыл.

07:37

желтый карандаш Тайкондерога
Прошло утро, наступил полдень. После обеда дедушка поднялся к себе, немного почитал Уиттиера и крепко уснул. Когда он проснулся, было три часа, в окна вливался яркий и веселый солнечный свет. Дедушка лежал в кровати и вдруг вздрогнул – с лужайки доносилось прежнее, знакомое, незабываемое жужжанье.
– Что это? – сказал он. – Кто-то косит траву! Но ведь ее только сегодня утром скосили!
Он еще послушал. Да, конечно, это жужжит косилка – мерно, неутомимо.
Дедушка выглянул в окно и ахнул.
– Да ведь это Билл! Эй, Билл Форестер! Вам что, солнце ударило в голову? Вы косите уже скошенную траву!
Билл поднял голову, простодушно улыбнулся и помахал рукой.
– Знаю. Но, кажется, утром я работал не очень чисто. Дедушка еще добрых пять минут нежился в кровати, и с лица его не сходила улыбка, а Билл Форестер все шагал с косилкой – на север, на восток, на юг и наконец на запад, – и из-под косилки весело бил душистый зеленый фонтан.

07:36

желтый карандаш Тайкондерога
Дедушка улыбнулся во сне.
Он почувствовал эту улыбку, удивился ей – и проснулся. Полежал немного, прислушался к себе – и понял, откуда она взялась.
Ибо он услышал нечто гораздо более важное, нежели пение птиц или шелест молодой листвы. Каждый год наступал день, когда он вот так просыпался и ждал этого звука, который означал, что теперь-то уж лето началось по-настоящему. Оно начиналось вот в такое утро, когда кто-нибудь из домочадцев или гостей, племянник, сын или внук, выходил на лужайку под его окном и металлические ножи и спицы, кружа и звеня по душистой летней траве, прилежно обегали ее по краям – на север, на восток, на юг, на запад, описывая все меньшие и меньшие квадраты. Косилка звонко стрекотала, из-под ножей брызгали головки клевера, редкие золотые искры уцелевших после сбора одуванчиков, муравьи, палочки, камешки, остатки прошлогоднего празднования Четвертого июля – обгорелые шутихи и кусочки трута, но главное – за ней стлался прохладный, чистый поток сочной зеленой травы. Дедушке уже представлялось, как она щекочет его ноги, охлаждает разгоряченное лицо, наполняет ноздри извечным ароматом вновь родившегося лета и обещает: да, мы все – ВСЕ! – проживем еще целый год.
Великое чудо – косилка, говорил себе дедушка. Какой это дурак выдумал, что новый год начинается первого января? Надо было поставить дозорных караулить рост травы на миллионах лужаек Иллинойса, Огайо или Айовы – и как заметят, что она созрела для сенокоса, в то самое утро вместо фейерверков, фанфар и криков пусть начинается великая бурная симфония косилок, срезающих свежие травы на необъятных луговых просторах. В тот единственный день в году, который по-настоящему знаменует собой начало, людям надо бы бросать друг в друга не конфетти и не серпантин, а пригоршни свежескошенной травы.
Дедушка хмыкнул – что-то уж больно долгую философию развел! – встал, подошел к окну и высунулся в ласковый солнечный свет. Так и есть: Форестер, новый жилец, молодой газетчик, как раз заканчивает ряд.
– Доброе утро, мистер Сполдинг!
– Так ее, хорошенько, Билл! – с жаром крикнул дедушка и вскоре уже сидел внизу и уплетал приготовленный бабушкой завтрак; широкое окно было раскрыто, и жужжанье косилки словно подпевало завтраку.
– От этой косилки на душе становится спокойнее, – заметил дедушка. – Ты только послушай!
– Теперь уж недолго нам ее слушать, – отозвалась бабушка и поставила на стол горку пшеничных лепешек. – Билл Форестер посеет сегодня новый сорт травы, ее не надо будет косить. Не помню, как там она называется, но она как вырастет, сколько нужно, так сама и остановится и больше не растет.
Дедушка с изумлением уставился на жену.
– Довольно глупая шутка, – сказал он наконец.
– Иди посмотри сам. Билл Форестер говорит, это земле на пользу, – сказала бабушка. – Он уже привез новые семена, они сложены за домом в маленьких корзинках. Нужно в разных местах вырыть ямки и засыпать туда семена. К концу года новая трава убьет всю старую, и тогда можешь продавать свою косилку, она тебе больше не понадобится.
Дедушка сорвался со стула и мигом выскочил во двор. Билл Форестер остановил косилку и, жмурясь от солнца, с улыбкой подошел к нему.
– Вот так-то, – сказал он. – Вчера купил новые семена. Дай думаю, засею вам лужайку, пока я свободен.
– А меня почему не спросили? Лужайка-то все-таки моя! – закричал дедушка.
– Я думал, вы будете довольны, мистер Сполдинг.
– Ничего я не доволен. Покажите мне эту чертову траву.
Они стояли возле маленьких четырехугольных корзинок с новомодными семенами. Дедушка подозрительно потыкал одну из них носком башмака.
– По-моему, это самая обыкновенная трава. А вы уверены, что вас не надули?
– Я в Калифорнии видел, как она растет. Вот настолько вырастет – и все. Если только она приживется в здешнем климате, нам уже на будущий год не придется каждую неделю подстригать лужайку.
– В том-то и беда с вашим поколением, – сказал дедушка. – Мне стыдно за вас, Билл, а еще журналист! Вы готовы уничтожить все, что есть на свете хорошего. Только бы тратить поменьше времени, поменьше труда, вот чего вы добиваетесь. – Он непочтительно пнул корзинку ногой. – Вот поживете с мое, тогда поймете, что мелкие радости куда важнее крупных. Рано утром по весне прогуляться пешком не в пример лучше, чем катить восемьдесят миль в самом роскошном автомобиле; а знаете почему? Потому что все вокруг благоухает, все растет и цветет. Когда идешь пешком, есть время оглядеться вокруг, заметить самую малую красоту. Я понимаю, сейчас вам хочется охватить все сразу, и это, наверно, естественно, это свойство молодости. Но газетчику надо уметь видеть и мелкий виноград, а не только огромные арбузы. Вам подавай целый скелет, а с меня довольно и следа пальцев; что ж, тоже понятно. Сейчас мелочи кажутся вам скучными, но, может, вы просто еще не знаете им цены, не умеете находить в них вкус? Дай вам волю, вы бы издали закон об устранении всех мелких дел, всех мелочей. Но тогда вам нечего было бы делать в перерыве между большими делами и пришлось бы до исступления придумывать себе занятие, чтобы не сойти с ума. Так уж лучше поучились бы кое-чему у самой природы. Подстригать траву и выпалывать сорняки – тоже одна из радостей жизни, сынок.
Билл Форестер ласково улыбнулся старику.
– Знаю, знаю, – сказал дедушка. – Я становлюсь слишком болтливым.
– В жизни никого не слушал с таким удовольствием.
– Тогда продолжим лекцию. Куст сирени лучше орхидей. И одуванчики тоже, и чертополох. А почему? Да потому, что они хоть ненадолго отвлекают человека, уводят его от людей и города, заставляют попотеть и возвращают с небес на землю. И уж когда ты весь тут и никто тебе не мешает, хоть ненадолго остаешься наедине с самим собой и начинаешь думать, один, без посторонней помощи. Когда копаешься в саду, самое время пофилософствовать. Никто об этом не догадывается, никто тебя не обвиняет, никто и не знает ничего, а ты становишься заправским философом – эдакий Платон среди пионов, Сократ, который сам себе выращивает цикуту. Тот, кто тащит на спине по своей лужайке мешок навоза, сродни Атласу, у которого на плечах вращается земной шар. Сэмюэл Сполдинг, эсквайр, сказал однажды: «Копая землю, покопайся у себя в душе». Вертите лопасти этой косилки, Билл, и да оросит вас живительная струя Фонтана юности. Лекция окончена. Кроме того, изредка очень пользительно отведать зелени одуванчиков.
– А вы давно ели зелень одуванчиков на ужин, сэр?
– Не будем уточнять.
Билл кивнул и легонько стукнул ближайшую корзинку носком башмака.
– Так вот, насчет этой травы. Я еще не все вам сказал. Она растет так густо, что наверняка заглушит и клевер и одуванчики.
– Господи помилуй! Значит, уже на будущий год мы останемся без вина из одуванчиков? И ни одной пчелы над лужайкой? Да вы просто с ума сошли! Послушайте, сколько вы заплатили за эти семена?
– Доллар корзинка. Я купил десять штук вам в подарок.
Дедушка полез в карман, вытащил старомодный длинный кошелек, отстегнул серебряную застежку и извлек три бумажки по пять долларов.
– Билл, вы только что совершили превыгодную сделку – заработали пять долларов. Извольте сейчас же отправить всю эту чересчур прозаическую траву в овраг, на помойку, – словом, куда хотите, только, покорнейше прошу, не сейте ее у меня во дворе. Я знаю, у вас самые похвальные намерения, но я все-таки уже достиг весьма почтенного возраста и с моими желаниями не грех считаться в первую очередь.
– Хорошо, сэр. – Билл нехотя сунул деньги в карман.
– Вот что, Билл: вы просто посеете эту новую траву когда-нибудь в другой раз. Как только я помру, на другой же день можете перекопать эту чертову лужайку. Ну как, хватит у вас терпения подождать еще лет пять-шесть, чтобы старый болтун успел отдать концы?
– Уж будьте уверены, подожду, – сказал Билл.
– Сам не знаю, как вам объяснить, но для меня жужжанье этой косилки – самая прекрасная мелодия на свете, в ней вся прелесть лета, без нее я бы ужасно тосковал, и без запаха свежескошенной травы тоже.
Билл нагнулся и поднял с земли корзинку.
– Я пошел к оврагу.
– Вы славный юноша и все понимаете, я уверен, из вас получится блестящий и умный репортер, – сказал дедушка, помогая ему поднять корзинку. – Я вам это предсказываю!